2
ОБРАЩЕНИЕ АЛКАХЕСТА
Джон Ф. Алкахест, сидя в инвалидном кресле...
Старуха опустила книгу на колени, в глубине души колеблясь: читать дальше или нет? Книжка оказалась все-таки небезынтересной — какие-то неожиданности взгляда и стиля доставляли ей минутные проблески удовольствия. Но даже для старой женщины, по прихоти безумца сидящей под замком в собственной спальне, такое чтение, не приходится отрицать, пустая трата времени, а поскольку, как она знала наперед, многих страниц не хватает — быть может, даже утрачены целые главы, — вопрос, читать или нет, вставал довольно остро. Впрочем, она его формулировала несколько иначе.
— Вот до чего мы докатились, — вполголоса произнесла она, словно обращаясь к кому-то, кто находится в комнате. Ей припомнилось, как они с Горасом, бывало, ездили в Нью-Йорк смотреть какую-нибудь пьесу Вильяма Шекспира. Припомнились городские огни, людные улицы и как с замиранием сердца входишь в театр, словно переступаешь порог совсем другого мира: по-новому звучат голоса, тянутся красные реки ковровых дорожек, обшитые красным бархатом цепи на медных столбах, все люди нарядные, праздничные. Она представила себе то краткое мгновение, когда уже померкли огни и поднялся наружный занавес, точно тяжелый подол присевшей в поклоне придворной дамы, потом ушел вбок и второй, и открывается декорация, яркая, неправдоподобная, — врата в еще более сказочное царство, где неправдоподобные существа в разноцветных, унизанных блестками одеждах манерно расхаживают, и жестикулируют, и поворачивают из стороны в сторону ярко раскрашенные кукольные лица, и декламируют на языке, которым никто не говорит:
Прекрасная! Наш брачный час все ближе!
Четыре дня счастливых. . .
[2]После смерти Гораса она несколько раз ездила в город со своей подругой Эстелл, и, хотя это было уже не то, все-таки захватывающее чувство осталось: входишь в иной мир — мир кричащих красок и высоких чувств. До чего же мелки рядом с этим нынешние новомодные романы!
Но не только в театральном эффекте тут дело. Вон другая ее подруга, деревенская библиотекарша Рут Томас, бывает, усаживается у мужа в коровнике на доильную скамеечку и читает вслух ему и его работникам Эдгара Аллана По, Уилки Коллинза. Кажется, ну что может быть неуместнее, даже смехотворнее? Салли сама при этом не присутствовала, но слышала отзывы Эда Томаса, а иногда и Рут Томас и уверена, что их переживания такие же яркие. Эд переходит от коровы к корове, словно заботливый медведь (Рут любит изображать своего мужа медведем и сама при этом становится похожа на медведя еще гораздо больше, чем он, ведь она из них двоих крупнее и неповоротливее), а Рут сидит и читает с выражением, стараясь, чтобы доильная установка не заглушала ее голоса; если Эд что-то не расслышал, он переспрашивает: «Как-как?» — и она прочитывает это место еще раз. Так и Горас любил читать вслух своей Салли. В ту пору книги что-то значили. И мир был юн и чувства глубоки.
Но, подумав так, Салли тут же и усомнилась. Нет, с внезапной горечью сказала она себе, книги не имеют значения, от них нет ни малейшего проку.
Горас был ненасытный книгочей и очень любил музыку, искусство. Можно было бы предположить, что в них он и черпал мудрость и спокойствие духа — потому что его ничто не могло вывести из себя, разве уж, совсем изредка, ее брат. Но и Ричард тоже, племянник и почти что сын Гораса — разве, он им не был за родного сына? — Ричард тоже любил книги и хорошую музыку. Шекспир и Моцарт и все остальные не спасли его. В страшной решимости уединился от всех он в доме, где когда-то жили его родители, напился до бесчувствия и взошел на чердак...
Старуха вздохнула и переключилась на обыденное. Где сейчас Джинни?
Ей неприятно было думать, что племянница на заседании своей «ложи». Сидит сейчас в кресле наподобие трона, через плечо шелковая перевязь, и обращается к своим «сестрам» на эдаком придуманном, непонятном языке, сопровождая слова деланными жестами, как в скучном спектакле, где ничего не происходит. И такая это все безвкусица. Она представляла себе, как они в этих своих облачениях усаживаются на складных стульях вдоль стен, а середина комнаты свободна, и три или четыре женщины — Джинни, конечно, в их числе — маршируют там, размахивая рождественскими сине-алыми флажками: пузатые, толстозадые, они старательно топают в ногу, поглядывая то налево, то направо, чтобы держать ряд, — ряженые солдаты на марше неведомо в какие края. Противно даже подумать. А ведь в жизни многое к этому сводится — к жалкому маскараду, к дешевому притворству.
Она еще раз вздохнула, уже не так глубоко. Мысли ее опять потекли туда, где болит. Вина на всех, что там говорить. (От этой мысли старухе стало легче, хотя лицо у нее оставалось печальным.) Даже на Горасе, он вон уклонялся от скуки, от прозы жизни, даже от безнадежности и, ковыряясь в гнилых зубах, заводил у себя в кабинете «Лебединое озеро». Даже и на ней, на Салли Пейдж Эббот, потому что она норовит погрузиться в эту книжку, в это унылое умничанье:
— Когда мы стали жить не по правде?
— Вопрос, которым задавался Лев Толстой.
Толстой, видите ли.
Притворство одно, для отводу глаз — только пестрая краска на трухлявых амбарных стенах. Может быть, именно это и осознал в ту ночь ее племянник.
Она с болью вспомнила ежегодную Беннингтонскую ярмарку древностей, где впервые увидела Ричарда с дочкой Флиннов. Всего одна картина всплыла в памяти, и вновь ее охватило чувство, которое она тогда испытала, притупленное годами, но все еще живое. Был август, пора, когда каждый вермонтский поселок в те годы устраивал свою ярмарку: накрывались столы на церковном дворе, вечерами играли оркестры, состязались в ловкости пожарники. Люди отмечали гуляньями верхушку лета и начало жатвы, дружно веселились напоследок — и наступал сентябрь, уборочная страда: яблоки, кукуруза, тыква — все больше становилось примет осени, и вот подходило время запирать в хлева скотину, а там уже и зима. В тот год они с Горасом взяли с собой на ярмарку Ричарда и Джинни — ему было семнадцать, а Джинни, наверное, десять, оба белокурые, как ангелы, оживленные, все время смеялись, шалили. Дети побродили по выставочному и торговому павильону без особого интереса — даже Ричард был тогда еще слишком мал, чтобы понимать красоту и значение старых столов и ламп, деревянных плугов, пожелтевших масляных полотен, на которых изображались подлинные сцены вермонтской жизни семидесятилетней давности, — и, пока она и Горас разглядывали расписанные от руки тарелки и беннингтонскую керамику, они прошли павильон насквозь и очутились на лужайке, где шли игры и где, неведомо для Салли Эббот, дочка Флиннов с бьющимся сердцем поджидала Ричарда. Когда она и Горас, нагруженные покупками, вышли на свет, Ричард и дочка Флиннов, взявшись за руки, кружились на ярко-зеленом отлогом берегу ручья, самозабвенно, будто в каком-то первобытном танце. Эта картина и осталась у Салли в памяти. Девушка была в белом платье, рыжие волосы ее развевались. А позади них стеной стояли сосны и темнел иссиня-зеленый склон Антониевой горы. Когда они с Горасом подошли, Джинни посмотрела на них заговорщицки.
— Ричард влюбился, — сказала она с гордостью, словно это все было ее рук дело.
Они глядели молча, потом Горас спросил:
— В дочку Флиннов? — И в тоне его прозвучала растерянность.
— Папа не знает, — поспешила заверить их девочка.
Их тогда изумило, как ясно представляет себе маленькая Джинни реальное положение вещей.
— А что, он бы не одобрил? — неискренне поинтересовался Горас.
— Они ирландцы, — ответила Джинни и опять улыбнулась.
Горас и глазом не моргнул. А Салли внимательно посмотрела на племянницу, сама не разбираясь во всех своих чувствах, хотя, безусловно, среди прочего была и растерянность. Но Джинни была просто в восторге; и Салли подивилась почти безотчетно, как легко опровергает природа закоснелые мнения, мертвые теории.