А Джеймс — неведомо для Салли, хотя она и могла бы догадаться, — сидел в уборной и крепко спал. Кишки его оставались неумолимы, как сердце фараона, после небольшого толчка, который привел его сюда; брюки были спущены до лодыжек, дробовик стоял прислоненный к стене.
— Не хотелось бы стрелять и соваться, если он вдруг передумал.
— С другой стороны, — заметил тот, что был помоложе, — когда услышим что-нибудь, вполне может быть уже поздно.
— Это верно, — согласился старший. Но не сдвинулся с места, а только обвел взглядом стоящие машины. — Вы, публика, я думаю, поезжайте-ка лучше домой, чего вам здесь сидеть?
— Я останусь! — крикнула Вирджиния Хикс. — Я его дочь.
— Мы бы тоже остались, если вы не возражаете, — сказал Лейн Уокер. — Я пастор. А мой приятель — католический священник.
— Как хотите, — ответил полицейский.
Второй, тот, что помоложе, писал что-то шариковой ручкой. Блокнот у него был толстый, много листов, стянутых черной резинкой.
Мексиканец заглянул к ним в машину.
— Это вы что, доклад составляете? — спросил он.
Старший усмехнулся.
— Ну нет, — ответил он. — Парнишка пишет книгу.
Через день после того, как Перл потеряла след доктора Алкахеста, она, как тысячу раз до того, вставила свой ключ в замок его квартиры (лифт у нее за спиной стоял нараспашку — зарешеченная, снующая вверх-вниз комнатка, такая скромная рядом с прохладными белыми стенами лестничной клетки и ярко-синими портьерами, точно слуга, застывший в вежливом и тайно презрительном ожидании), и лишь только дверь приоткрылась, она уже поняла, что в квартире затаилось нечто ужасное. Она помедлила на пороге, готовая к тому, что это ужасное нечто вырвет у нее дверь и самое ее схватит за руку и втащит в квартиру. Но ничего не произошло. Рациональная часть ее существа ощупывала положение чувствительными усиками, а остальная Перл видела демонов — ужасы воскресной школы и ужасы с газетной полосы (вчера вечером она читала о том, как изнасиловали женщину в стенах одного из государственных учреждений, и ощутила при этом, как ощущала и сейчас, в лесной глубине своего «я» горячее чужое дыхание, голубое пламя чужих ногтей и зубов).
Она закрыла глаза и перевела дух. Если нечто ужасное дожидается ее там, за порогом, то это будет мужчина в темном костюме, сидящий нога на ногу и держащий золотую шариковую ручку. Именно такой облик принимают зловещие видения в квартирах вроде Алкахестовой.
Перл стояла прямо, вытянувшись, ничем, если не считать закрытых глаз и перехваченного дыхания, не выдавая своего ужаса, — эффектная молодая негритянка лет двадцати семи в изящном, достаточно дорогом коричневом пальто от «Мейси», широком и с поясом, в скромной коричневой шляпке с малиновым пером в три дюйма длиной, коричневые чулки, коричневые итальянские туфли точно в тон с сумочкой, шляпкой и перчатками. Фигура великолепная, лицо — словно вырезано по дереву, не мягкое и податливое, а элегантное, животрепещущее. Губы полные и четко очерченные, не нуждающиеся в помаде. Ресницы свои, темнее и тоньше японского черного шелка. Кто-нибудь, заметив ее с другого конца пустого, как она надеялась, коридора, мог бы подумать: «Откуда это созданье?» Ей бы восседать за университетским столом, облаченной в ярко-красное платье с узким глубоким вырезом, и округлым почерком делать записи по истории, или литературе, или микробиологии, но Перл плохо успевала в старших классах и не стала учиться дальше — говорила она исключительно правильно и любила читать, но получала по английскому одни посредственные оценки, а по математике и того хуже, — и притом сроду не носила красного. Тогда, может быть, она из магазина? Из какого-нибудь дорогого модного дамского салона, вроде того, где куплен ее коричневый шелковый шарфик? Но Перл это испробовала. Заведующая внушала ей что-нибудь, а она вдруг как бы отключалась и видела словно из бесконечного далека маленькую жирную женщину — губы дрожат, голубые глазки противоестественно ярки, жирная розовая ручка на сердце. «Ну что ты так заносишься, дочка?» — плакала мать, когда еще была жива. Но Перл поворачивалась и уходила. Вовсе она не заносилась. Просто знала, что кому положено по заслугам, — и себе до цента знала цену.
Вот и убиралась в доме, как нубийская рабыня, хоть и была рождена принцессой, — потому что деньги получала хорошие и могла жить примерно так, как хотела: покупать пластинки, и книги, и новые наряды, чтобы ходить в церковь, иной раз — какую-нибудь литографию, репродукции с картин, — словом, поддерживать старые благородные традиции, о которых, в сущности, не имела понятия. Если традиции дают безопасность, постоянство, место в жизни — или хотя бы видимость места, — значит, она в безопасности, пусть даже никакой безопасности на самом деле не существует. Был у нее когда-то друг, молодой пастор. Он относился к религии серьезно: шел со своей верой на улицы, к наркоманам, пьяницам и мелким воришкам. Но это дорогое занятие, да и не слишком почтенное, — нести веру уродам и злодеям; религия — дело общественное, а они как раз паразитируют на обществе. Скоро он убедился, что за ним стоят одни только его личные убеждения, а церкви нет. И тогда убеждения его изменились. Раньше он представлялся ей красивым и ранимым, или, может быть, ранимость и была его красотой. Она знала, если бы он встретился ей теперь, она бы испугалась.
Из комнат по-прежнему не доносилось ни звука. Она отогнала дурное предчувствие и распахнула дверь во всю ширь. В квартире все как было. Если он и приходил домой, пока ее не было, то не оставил следов. Серые, как монашеская ряса, шторы были задернуты, квартира походила на полутемный склеп. Она раздвинула шторы, приоткрыла окно, чтобы отделаться от запаха... чего? Не сняв пальто, потому что отогнанное предчувствие так до конца и не ушло, она прошла через пустынную столовую в кухню. Там тоже ничего не изменилось — никаких признаков того, что он здесь ел или даже вообще появлялся. И все-таки она замерла на пороге, охваченная необъяснимым ощущением того, что ее опять обступили джунгли. И снова этот запах, будто где-то газ протекает, но, даже еще не проверив краны на плите, она знала, что дело не в этом. Она быстро вернулась в столовую и распахнула дверь в ванную. У нее перехватило дыхание. Белая раковина и белый пластик тумбочки были заляпаны черными отпечатками пальцев. Она оглянулась — в столовой никого. «Иисусе», — прошептала Перл. На полу ванной валялось кошмарное, черное полотенце, стоял рвотный запах гнили. Или даже чего-то похуже. Черным был измазан пол, ванна, унитаз. Чем, она уже догадалась, только не могла вспомнить слова. Неужели этот урод еще где-то здесь? Подруга, с которой они вместе живут, до пяти на работе, до нее не добраться. Ей вспомнилось, что в сумочке у нее есть еще один номер телефона. Ленард заставил ее записать, это телефон его соседа, там знают, где его найти, если он ей понадобится. «Ты позвони, — сказал он ей настойчиво и будто невзначай, как в этих фильмах ужасов с залитыми солнцем городскими видами. — Нет, правда, бэби, ты позвони». Ей сразу стало легче на душе, словно это не номер телефона, а сам Ленард лежал, свернувшись, у нее в сумочке, готовый с криком «банзай!» выпрыгнуть на ее защиту.
С новообретенной уверенностью поспешила она в спальню, где ее ожидал сюрприз еще страшнее. Кровать, хоть и непомятая, была в таких же черных пятнах, а рядом на ковре валялась кучей грязная одежда. Сначала Перл стояла и смотрела, держась за косяк, чтобы не упасть. Потом нагнулась над кучей, и тут ей припомнились слова: «сточная канава». Он свалился в сточную канаву, или кто-то его туда сбросил, а потом зачем-то перенес сюда и переменил на нем одежду, или же он сам приполз — да нет, наверно, нанял кого-то, чтобы его отнесли, — переоделся и без единого слова вернулся обратно, куда-то туда. Не успев ничего толком сообразить, она стянула перчатки и стала шарить по его карманам, грязным снаружи, осклизлым изнутри. Там ничего не оказалось, кроме нескольких перепачканных обрывков бумаги. Перл отнесла их в ванную и один за другим отмыла под краном. Первая была записка чернилами, которые смылись, и все кануло в ту сточную грязь, откуда взялось. Вторая была написана карандашом. Перл положила ее на подоконник, пусть просохнет. Третья оказалась чеком из магазина, Перл даже не стала отмывать его до конца, когда поняла, что это. Потом опять посмотрела на карандашную записку. «Необузд... — значилось на ней, — мексиканс... Утес Погибших Д...»
В лифте она вдруг передумала и нажала кнопку верхнего этажа, а не нижнего. Она чувствовала себя какой-то ненастоящей, возбужденной, как героиня страшного фильма. Закрылись двери, она почувствовала, что ее возносит кверху, в башню. Первое, что она увидела, выйдя из лифта, был приоткрытый шкафчик с джином. Значит, это не он сам, подумала она, а другие, и они его ограбили. У нее по коже побежали мурашки, как всегда, когда она вспоминала о «насильственном вторжении», и кулаки сами сжались.
Но черная железная шкатулка оказалась на месте, а вот джин — нет, не хватало нескольких бутылок. Перл подняла шкатулку — тяжелая, деньги все здесь, или почти все.
Еще навязчивей, чем раньше, стало ощущение, что со всех сторон к ней тянется что-то безобразное, бесцветное — колдовское. Шкатулку она держала обеими руками. Он исчез. Может, умер, может, канул в черную пучину наркоманства. Так или иначе, исчез из этого мира, покинул свой дом, и залитые солнцем крыши, и трубы, и отдаленные двойные шпили. И она, значит, тоже покинута — она, которая убиралась у него и помалкивала на все его чудачества, а ведь от него пахнет, и еще этот запах джина, и вина, и устриц.
Ей вспомнился номер телефона у нее в сумке. Ленард бы ей посоветовал, Ленард, с его добрыми, ранимыми глазами, смешной уличной речью и негритянской походочкой. Он бы сказал, как ей поступить. Самая его нормальность — залог ее спасения. Но тут в памяти у нее мелькнуло, что в том огромном многоквартирном доме, где они раньше жили — по десять, двенадцать человек на квартиру, — Ленард Мур, люди рассказывали, ходил с Беверли Холландером то в подвал, то на чердак... Больше она не могла ни о чем думать. Над шкафчиком на полке в ряд стояли книги в темно-зеленых переплетах, «Полное собрание сочинений Ч. Диккенса». В глаза бросилось название: «Записки Пикквикского клуба», эту книжку она когда-то читала, и на минутку она ясно увидела перед собой, словно побывала там, типичный английский пейзаж, и старую громоздкую карету, и смеющихся пожилых джентльменов.
Она отвернулась, поглядела в окно. Очертания домов были чисты и четки, как стрелки часов, и улицы пересекались, точно продуманные доводы. Она подошла к окну вплотную, глаза прищурены, щеки разгорелись. Сегодня суббота, но напротив, где поселились своей компанией хиппи, ни малейших признаков жизни. Спят, наверно, вповалку на грязных матрасах. Они возмущали ее, пьяницы и разносчики заразы, и все-таки, представляя себе, как они лежат там кучей, будто заблудшие дети, голые руки бахромой свешиваются вниз, еды приличной нет, а в буфете, где должно бы храниться серебро, у них оружие и запчасти, — воображая себе все это, она испытывала жалость, не так к ним, как ко всем вообще погубленным жизням и исковерканным душам, уже не доступным страданию.
Железная шкатулка у нее в руках разогрелась, словно деньги в ней тлели огнем. Внизу чернела свежеасфальтированная улица, теплая, и темная, и прекрасная в лучах солнца, как огромная дремлющая добрая змея. Надо думать, думать! Перл разглядывала улицу, словно ждала объяснений от ее черноты, такой живой под солнцем, такой теплой, и ровной, и, может быть, уходящей корнями в глубину, как деревце в пустыне, как рука, погруженная в землю. Но нет...
Она украдет эти деньги. Вот какая мысль притаилась у нее в мозгу, хищно следила за Перл, готовясь к прыжку, будто лев в высокой траве. Ей хватило бы до конца жизни, и в каком-то смысле это ее право. Жив он сейчас или уже умер, все равно он погибший человек. По прихоти безумства он где-то ступил за грань реальности, и других наследников у него не осталось. Это будет спасением для нее, беззащитной и одинокой, не дававшей клятв и не слышавшей их ни от кого.
Четко очерченные крыши в солнечном свете были подобны пыльным бриллиантам. В отдалении дома казались богатыми и белыми, как на рекламе в бюро путешествий. За окном дома, где жили хиппи, появилось лицо, серое, как рыба, появилось и пропало, будто проглоченное. Ей вспомнился, неизвестно почему — может быть, дальний дымок над трубами натолкнул, — запах тлеющих мусорных куч. Христос был распят на городской свалке, так ей кто-то говорил. Кажется, в церкви? Она увидела три туманно-голубых креста, поднявшихся из сизого дыма. Немногочисленные собравшиеся, кашляя, пятятся. Красное бездымное пламя сочится из мусорных куч по соседству с высокими, грубо сколоченными крестами. Смерть Христа была случайностью, так ей говорили. Его ошибочно приняли за политического деятеля.
Она оскорбленно сощурила глаза и слегка прикусила нижнюю губу. Шкатулку она положила на место, затворила дверцы шкафчика и старательно натянула перчатки.
Мистер Фьоренци сидел за столом в сером костюме, ломая мягкие пальцы и покачивая головой.
— Ужасно, — говорил он. — А как это должно быть ужасно для вас! Просто ужас.
Перл чуть кивнула, для вежливости.
— А ведь каких-то два дня назад, — продолжал мистер Фьоренци, сам все больше изумляясь, — он сидел вот тут, примерно на том же месте, где вы сейчас. — Он посмотрел на обрывок бумажки, который она ему дала. — Можно мне оставить это у себя?
— Если хотите, можете переписать, — ответила она. — А это мне самой нужно.
— Да, да, конечно, хорошая мысль. — Он пошарил среди бумаг на столе в поисках ручки или карандаша, потом выдвинул ящик. — Черт. — Он снова порылся в бумагах и нашел маленький зеленый фломастер. Разыскал блокнот и принялся списывать.
Перл разглядывала флаг у него за спиной и чемодан под флагом. Надо будет попробовать опять обратиться к миссис Уэгонер, если удастся вырваться от мистера Фьоренци. Он человек добрый, спорить не приходится; обидно даже, что он такой бестолковый.
— Ну вот, — сказал он. — Готово. — Он встал, обошел стол и вручил ей записку, которую она нашла у доктора Алкахеста.
— Благодарю вас, — сказала она и сунула записку в кошелек. Потом встала.