И отказывая Минке Яковчихе в праве проживания в Раковице, хозяин Петер Заврх отказал в нем и племяннику Виктору: оба они уже не принадлежали Раковице, как когда-то Адам и Ева не принадлежали раю, познав мир и его грехи. Священника Петера Заврха должно было охватить точно такое же чувство, какое когда-то охватило его любимого бога, решившего изгнать первого человека из рая: он оставался в своем раю один-одинешенек. Нет, нет! Бог остался в раю один, чтобы потом искать этого человека и в итоге потерять его окончательно, а Петер Заврх должен был вернуть Адама из Раковицы домой, хотя бы ради Меты и милого его сердцу спокойствия, которого он сейчас жаждет, как никогда в жизни.
Мимолетно, чуть уловимо что-то дрогнуло на Минкином слегка загорелом под горным солнцем лице, когда она встретилась взглядом с Мирко; казалось, ветерок пробежал над гладью воды. Но тут же это «что-то» обернулось веселым, заразительным смехом, кипящей, бьющей через край энергией, готовой все смести со своего пути. И Мирко почувствовал себя вдруг беспомощным, когда она подошла к нему, заглянула в глаза и, сняв с правой руки перчатку, протянула ему округлую руку с длинными пальцами, а с ней — и веселую солнечную улыбку.
— А ты все-таки выбрался ко мне? — сказала Минка. — Но эта ночь моя, до утра, ладно? — Она не просила, она приказывала, она решала. И он, ничуть этому не удивляясь, ответил:
— Твоя, до утра, Минка.
А ее рука, словно ветка на ветру, уже потянулась к Петеру Заврху и коснулась его руки так, будто погладила:
— Смотри-ка, Виктор, дядюшка приехал к нам, чтобы везти нас в Раковицу.
— Я знал, что он придет за мной! — пробормотал племянник; отложив в сторону шляпу, он снимал плащ и недовольно морщился — гости явились с целью испортить ему жизнь. — Сдается мне, Раковица приросла у него к сердцу больше, чем церковный приход, — добавил он.
Эти слова вызвали у Петера Заврха дрожь возмущения. Но Минка приласкала его душу так же, как минуту назад — его руку:
— Не надо, не надо сердиться! — И чтобы окончательно погубить бедного Петера Заврха, она обняла его, прижала к себе и даже поцеловала в лоб. — В любом случае Раковица в убытке не останется. — Она хотела добавить еще что-то, но ее опередил стоявший рядом со священником художник Яка, который уже успел прийти в себя:
— Ты прекрасна, как… как весна под Урбаном, Минч!
— Весна под Урбаном каждую осень дает богатый урожай, — ответила она на удивленье рассудительно, словно патриарх гор, умудренный опытом столетий. И художник Яка вынужден был уточнить:
— Я имею в виду такую весну, когда цвет с черешен и груш облетает раньше срока и батраку осенью нечего варить в котле.
— А ты еще хотел нарисовать ее в облике мадонны, — возмутился священник Петер Заврх таким тоном, как будто ему наконец удалось преодолеть преграду. Все они преодолели эту преграду и теперь давали волю своим обидам, разочарованию и злости.
— Ты обещал матери, Франце Яковчихе… — напомнил художник Яка священнику и, глядя на Минку с любовью и болью, пояснил: — Не мне и не Алешу предназначила тебя жизнь — мать и дядюшка сосватали тебя за Виктора. Будешь таскать корзину. А поля в Раковице обрывистые, луга — и того круче, об осыпях и лесах я уж и не говорю. Не паркет в салонах — растрескавшаяся земля в Раковице ждет тебя, Минч!
— Правда? — изумилась она и покраснела, в самом деле покраснела, и священник в глубине души был тронут этим.
— А мать еще жива? — спросила она. Спросила о матери, не о Раковице. — Дыма над трубой не было, когда вы шли к ней? — Она посмотрела на Яку, как будто он должен был знать все. А тот весело ответил:
— Фабиянка нам ее одолжила на два часа.
Минка снова обняла священника, доверчиво, словно ребенок, так что тот даже не защищался, и сказала по-детски просто, не скрывая, что ей очень-очень плохо:
— Что, я уже не гожусь для корзины? Признайтесь — не гожусь?
— Не годишься, — ответил изумленный священник. — Для корзины, да и для фабрики ты, наверно, уже не подходишь. Может, для чего другого, только не для этого.
— Но и не для мадонны, — вмешался Алеш, он стоял в стороне и чувствовал себя так, словно волны выкидывают его на мель.
— Бедный Яка! — сказала она с болью. — Какие глупые идеи приходят ему в голову, кажется, это называется идея? — И она засмеялась так весело, что в комнате зазвенело, как будто в окнах запели стекла, и добавила: — Он уже сотворил глупость, когда рисовал бога, того самого, что на вершине, возле наших лиственниц. Все у тебя не по-людски, Якоб! — Словно благословляя, она взяла его за руки. — Придется тебе заняться чем-нибудь другим, мой Якоб, иначе мы будем голодать до самой смерти. А я этого не хочу. Ведь раньше ты умел так красиво рисовать наши места! И человека тоже, когда этого тебе хотелось!
— Он прошел мимо человека! — сказал священник Петер.
— Мимо человека пройти очень легко! — заметил Алеш. Но слова его были, скорей, похожи на эхо, поскольку на него никто не обращал внимания.
— Неправда! — возмутился Якоб Эрбежник. — Вчера в Раковице я встретился с ним. — И Яка искоса глянул на священника; тот побледнел, потом кровь ударила ему в лицо. — Да ведь и ты всего лишь один из миллионов людей! — воскликнул Яка. И добавил, обращаясь к Минке: — Если ты не годишься для Раковицы и фабрики, пойдешь со мной в искусство, весь мир перед нами.
— Помнишь, ты, босая, прибежала в бункер, — горячо заговорил Алеш и притянул Минку за руки, словно желая прижать к груди. — По колено в снегу, Минч! — Она прикрыла глаза, и на ее лице появилась теплая улыбка; казалось, она снова отправилась в дальний путь.
— По колено в снегу… Снег был холодный… Прямо обжигал ноги. Потом я их уже не чувствовала. Думала только, как опередить немцев.
— И ты их опередила. Видишь, я жив! Нас было семеро, и все остались живы!
Она улыбалась, но улыбка была горькой, печальной. Алеш не дал ей ответить — в тот момент, когда ее губы зашевелились, он сказал:
— Мы обернули тебе ноги тряпками и, отступая, несли на руках. — И еще неистовее заторопился, из боязни, что его прервут. — Потом пришла весна; ты была с нами, когда мы попали в окружение. Очередь прошила мне руки: в одной задела кость, другую перебила. — Он воскрешал перед ней прошлое — перед ней и перед всеми…
— Если нас разобьют, ты застрелишь меня, Минч? Живым я не дамся. — И она с прикрытыми глазами и горькой улыбкой на губах откликнулась ему из тех давних времен.
— Вот револьвер, — продолжал Алеш, тот, из прошлого, — ты приставишь его мне к виску и нажмешь на курок, как мы тебя учили. Если нужно умереть, Минч, это будет хорошая смерть. А их смерти я не хочу. Они убивают мерзко, с ненавистью.
— Я не могу убить тебя, Алеш!
— Ты меня не любишь, Минч?
— Я слишком тебя люблю, Алеш, именно поэтому…
— Именно поэтому ты меня убьешь. И если понадобится, убьешь нас всех, Минч!..
— Мы учили тебя убивать — из винтовки, из револьвера, из автомата, гранатой. Какое жестокое было время! — У него до боли сжалось сердце. И порывисто, стремясь скорее похоронить прошлое, он закончил: — Минч, когда возле Урбана созреют черешни, мы приедем в эти места. Дважды ты подарила мне жизнь! И ты подаришь мне ее в третий раз, Минч.
— Втроем, вместе с дядюшкой, мы вернемся в Раковицу! — это сказал Виктор, который до сих пор молчал, смотрел и слушал. Обитатели Раковицы всегда были немногословны. Он схватил Петера Заврха за руки и сказал решительно, непреклонно. — Так я решил, дядя: она пойдет в Раковицу, или я погублю и Раковицу и себя. Надеюсь, ты хоть Раковицу любишь, если до меня тебе нет Дела.
Петер Заврх хватал воздух пересохшим ртом, мышцы его увядшего лица дрожали, а глаза судорожно дергались. В нем снова заговорил хозяин, собственник:
— Мой родной дом! Нет, нет! Раковицу не отдам!
— А я ее промотаю, всю! — воскликнул Виктор, и глаза у него засверкали. — Название останется, а люди там будут другие. И ты туда даже не посмеешь прийти!