— Не для хозяйства, не для политики и не для полиции даже — для искусства родилась молодая Яковчиха…
— Никуда я не вернусь, — возражает активист Алеш сотруднику управления, с которым он знаком с давних пор: еще несколько лет назад он был почти мальчишкой, этот самонадеянный парень с черными усиками под носом и волнистыми волосами; сейчас ему нравятся американские шлягеры, а о социализме он говорит как о своем частном деле.
— Я устроил свою жизнь, зарплату мне повысили, так что, если мы с Минкой постараемся, — проживем. Вот я взял отпуск и приехал за ней, да только не написал ей заранее, — рассказывает Алеш.
— Не люблю я полицию, — пьяно бормочет художник, — а Минка тем более — свободные, рожденные для искусства люди не переносят полиции. — Яка бы и рад прекратить свои выпады против полиции, потому что сам чувствует, что хватил через край, но не может.
— Сегодня или завтра вечером вернется моя невестушка Минка, — говорит Мирко, словно поддразнивает художника, а заодно и священника Петера, который чувствует, что Минка уходит, уходит и его племянник, а с ними обоими — Раковица, она перемещается сюда, в город, где превратится в тысячу вещей помельче и покрупнее, в одежду, в предметы роскоши. Сейчас ему жаль — он видит, напрасно пообещал он старой Яковчихе, что девушка станет хозяйкой в Раковице. Дважды Петера охватывало непреодолимое желание отправиться к Урбану прямо сейчас, посреди ночи. Алеш тоже понимает, что все потеряно и нужно заставить художника свернуть с опасного пути, и почему-то начинает петь, словно его переполняет тоска по непонятному, недостижимому:
Я прошлым летом мимо шел,
В окошке куст гвоздики цвел…
Алеш поет, и кажется, что теперь он поддразнивает присутствующих. Хотя он в действительности идет здешними лесами и полями, идет мимо домов, где цветут красные гвоздики и кто-то прячется в окне за гвоздиками. И Петеру Заврху тоже начинает казаться, что это он идет по весенней земле мимо крестьянского дома, в котором кто-то стоит в окне, стоит и смотрит, и окликает его, и кажется ему, что это его края где-то под Урбаном, пожалуй, даже возле самой Раковицы. Чуть-чуть, только чуть-чуть прикрывает Петер Заврх глаза — их прикрывает Петер Заврх — хозяин, их прикрывает Петер Заврх — духовник — при мимолетном воспоминании о женщине с ребенком, как будто бы именно эта женщина с ребенком на руках смотрела в окно, из-за красной гвоздики. Но Петер хочет, чтобы в окне была видна только гвоздика. «В Раковице они у нас всегда были, гвоздики. Только там никто никогда не проходил мимо». Художник Яка не сводит пьяного взгляда с Мирко, и вдруг его осеняет: «А может, он и не женится вовсе…» Но эта мысль настолько мимолетна, что Яка не успевает на ней остановиться. Он невольно подпевает Алешу, и ему тоже кажется, что и он проходит мимо деревень с домиками и цветущими гвоздиками и мимо людей. Всегда — мимо, вот и мимо молодой Яковчихи, мимо Минки, — тоже. И почему здесь, у цели, в конце пути, оказался безвыходный тупик, а человеку хочется швырнуть в этот абсурд отчаянный крик: «Минка, где ты, где?»
Но никто не крикнул в глухую ночь. Когда Петер Заврх очнулся от своих мыслей, он увидел, что все трое спят поперек тахты — и Яка, и красивый парень с усиками, и активист Алеш. Сквозь окно в комнату заглядывало раннее весеннее солнце; оно разливалось над домами, над почерневшими крышами, над грязными стенами и играло на стеклах занавешенных окон, отчего казалось, будто они горят. Из высоких фабричных труб уже валил густой черный дым, от ветерка слегка клонившийся к северо-западу, а от силы тяжести — к земле. На улице, за оградой сада уже кишели люди. В двух церквах звонили колокола. Бог, тот, что был у него на груди, напомнил Петеру Заврху, что пора в церковь. Он чувствовал, что должен освободиться от этого бога. Слишком уж часто тот подавал голос и беспокоил его. Как ему того ни хотелось, Петер не мог вернуться к Урбану. Он наверняка поссорится с сестрой, и ему снова придется отправляться в город. К тому же священника ненасытно глодала мысль, что его несчастный племянник преступно проматывает с легкомысленной Минной их прекрасную Раковицу и промотает окончательно, если девица не уймется и не выпустит его из своих когтей или не отправится с ним в Раковицу. «Нет, нет, — мысленно воскликнул Петер Заврх — хозяин и в страхе замахал руками. — Минку нельзя пускать в Раковицу, Минка для Раковицы — смерть».
— Ну, парни, прощайте, отоспитесь, а потом отправляйтесь по своим делам, как отправляется Петер Заврх, — с этими словами он взял свою палку в правую руку, сумку — в левую и, отказавшись от намерения дождаться возвращения племянника, на цыпочках — чтобы не услышал Мирко — направился к дверям и с облегчением закрыл их за собой.
Однако вечером священник Петер снова сидел в Минкиной комнате, с сердцем, преисполненным отчаяния. Просто-напросто Мирко привел его назад, где он, к своему удивлению, нашел своих спутников — художника Яку и активиста Алеша — за открытыми бутылками и богатой закуской, разложенной на фарфоровой тарелке.
— Ишь ты, смотри-ка, — воскликнул художник, развалившийся на тахте с полным фужером в одной руке и сигаретой в другой, — выходит, ты собирался убежать от нас, дорогой Петер! Так дело не пойдет — надо, чтобы все до конца выяснилось. Вот вернется Минка, а потом пусть уходит с одним из нас: в Раковицу, в искусство — по свету, в политику — в райком, или же в полицию…
— Со мной она пойдет, в полицию, — двусмысленно засмеялся Мирко.
— Когда под Урбаном зацветут черешни, мы с ней приедем к Петеру Заврху в гости! — возразил художник, поднимая похожий на дароносицу фужер с вином.
— Босая прибежала она в бункер, по колено в снегу, — пробормотал Алеш. — Она пойдет за воспоминаниями — она ничего не позабыла.
— Она будет жить в Раковице, — сказал Петер Заврх и нахмурился. В конце концов все в этой комнате было частью Раковицы — от тахты до шкафа и фужеров. Если она сама уйдет с кем-то из этих, бог с ней. Но невольно Петер украшал новой мебелью дом в Раковице и пришел к выводу, что мебель его отнюдь не испортит. Да и сама Яковчиха не испортила бы Раковицы, если бы хоть чуточку постаралась. И тогда Петер Заврх, урбанский священник, помирился бы с Францей Яковчевой, а заодно и со своим любимым богом.
Он ухватился за эту успокоительную мысль, однако минуту спустя, когда Минка появилась среди них, он от нее отказался: та, что подобно волшебнице появилась в комнате, никак не подходила к Раковице.
Минка вплыла в комнату, этакое сказочное существо современного мира в полном его блеске. Не старинная принцесса, заточенная в уединенном заколдованном замке. Пленница настоящего и будущего. Не девочка-подросток в слишком коротком платьице, которая, придя по воскресеньям в церковь, смотрит не столько на алтарь, сколько исподтишка бросает взгляды на парней. Не светло-синий плащ, не белая шляпа с вуалью, не завитые рыжеватые волосы, не накрашенные губы, напоминающие зрелые черешни под Урбаном, не белая сумочка, белые туфельки и прозрачные перлоновые чулки — нет, не это отрывает ее от родных краев, от каждодневного пути на фабрику в долине, начинающегося в четыре часа утра. Нет, это была не девушка из-под Урбана, которая целыми днями носила корзину на спине. И это была не та девочка, которая босиком бежала по снегу, оповещая о приближении немцев. Может быть, это была мадонна, которая должна снасти художника Якоба? Нет, нет, на мадонну она непохожа. В ней горел непонятный огонь, который одинаково удивил как священника Петера Заврха, так и сотрудника управления внутренних дел. Она осветила их улыбкой, в которой была и печаль, и радость, и все то человеческое, что возвеличивает человека.
Как ни дивился Петер Заврх, только и Виктор, что сейчас стоял за спиной Минки, вырвался из-под власти Раковицы, власти своего прошлого, власти одинокого хутора, где прошли его детство и юность. Тот, из Раковицы, пахал, сеял, копал, сгребал сено, колол дрова, управлял волами и конями, носил за спиной корзину, ходил в застиранном темно-синем фартуке, в старых, чиненых ботинках с незавязанными шнурками, вечно небритый, хмурый, по горло в работе. А этот походил на барина — просветленный, весенний, с ярким галстуком, в светлой шляпе, — как раз под стать этой сказочной принцессе, которая — чудом! — родилась в горах, в Подлесе вблизи Урбана, куда она этой весной — по словам художника Яки — собиралась приехать полакомиться черешнями.