И пристально на нее посмотрел.
И в самом деле — что там могло быть? Люди ж не ходят в окна подглядывать? И кому какое дело, что там у Топлеков!
— Смотри, Южек, — произнесла корчмарка с таким видом, будто ей все нипочем, но свое высказать она должна: — Смотри, как бы тебе из-за баб собственной земли не лишиться.
Я еще раз посмотрел на нее с любопытством и озлоблением — ей-то что за забота? Я и прежде недолюбливал эту тетку за ее фокусы — все-то ей требовалось знать! — и потому собрался было спросить, а как у нее обстоят дела с женихами для дочерей Плоя от первого брака, неужто ни одного нет на примете?
— Кружатся всякие жучки вокруг домика, — не дала мне опомниться Плоевка, очевидно я смотрел на нее дурак-дураком, — каждую ночь прилетают.
Теперь уж я смотрел на нее во все глаза.
— Марица, похоже, столковалась с Хрватовым, — не спеша говорила она и пояснила: — Он-то наверняка к себе девку не примет, у них ртов много, — чтоб я уразумел, в чем дело.
Парня Хрватовых я знал, он был из Врбана, из другого прихода, безземельный.
— Детские игры! — ответил я, махнув рукой, осушил стакан и собрался восвояси. Эта новость о Марице могла оказаться верной — сестра была тихоней перед людьми, но, стоило ей что-либо вбить себе в голову, она достигала своего во что бы то ни стало, это-то я знал, поэтому из упрямства очень даже запросто могла и замуж выскочить. А тут откуда-то взялся сам корчмарь и встал рядышком, опираясь на стол.
— Ты гляди, Южек, — предостерег он меня, — как бы тебе Топлечки глаза медом не замазали!
Только это и сказал — и засмеялся. А мог бы и зарыдать — из-за своих девок, что торчали в дверях и не сводили с меня глаз, когда я шел мимо.
Судя по всему, о Хрватове и Марице говорили правду. Когда я порасспросил Топлечку, она сказала:
— Хрватов — парень старательный, пускай девка за него идет.
Я ошалело посмотрел на нее — это было после ужина, назавтра после стефанова дня.
— Господи, да пусть идет, в доме мужик будет, чтоб Штрафелы и духу близко не было! — продолжала она, и я понимал, что она одобряет эту свадьбу, а она тут же начала поправлять свои волосы, хотя никакой нужды в том не было.
Кажется, я слова не вымолвил, а про себя подумал: «Да ведь она хочет, чтоб кто-нибудь к нам пришел и меня выпер», — и вдруг испугался этой мысли. И у меня словно кончились силы терпеть, и впервые с тех пор, как пришел к Топлекам, я почувствовал, что сам себе становлюсь ненужным и докучным. А было это как раз под старый Новый год и утром Туника принесла мне «Драву», целую пачку, — к вечеру не осталось ни чинаря: такого со мной прежде не случалось, так много я раньше не курил.
Да, не было у меня больше сил. Вечером, покончив с делами, снял я фартук и повесил его на гвоздь.
— Пойду своих проведать.
— Ай что случилось? — спросила Топлечка, притворяясь испуганной.
Происходило это в кухне, и Туника стала потише и помедленней размешивать корм для свиней.
— Чему случиться? — ответил я. — Просто хочу в праздник своих проведать.
— Ну сходи, — согласилась Топлечка и, помолчав, добавила: — Только побыстрей возвращайся, чтоб нас с Туникой не слопал кто. Не знаю почему, а страшно мне что-то.
Туника затихла. Выпрямилась и вполголоса, словно про себя, сказала:
— Вот именно — слопал…
Она толкла картошку, и та громко чавкала, брызги разлетались во все стороны, и девушка то и дело стряхивала их с руки.
Дома не оказалось ни Марицы, ни Ольги. Мать сидела в углу за печью, в темноте, перебирала четки — точь-в-точь покойная бабка.
— Вы одна? В темноте?
— Одна. Молюсь я.
Я вытянул вперед руку, чтоб не свалить какой-нибудь стул, и пробрался к скамье у стола.
— А ты иногда молишься?
— Ну, — досадливо пробурчал я, задетый таким вопросом — не исповедоваться же пришел. — А эти две где?
— А где им быть? О господи, да ведь праздник! Все с ума посходили.
— Ну да, им-то, конечно, надо нос совать в чужую кастрюлю. Куда они ушли?
— Куда? — Тон у матери был раздраженный. Дескать, привязался, но тем не менее ответила: — К Плою пошли. Куда ж им еще податься?
Я слушал, как она перебирала четки, хотел было зажечь лампу, но обнаружил, что у меня нет спичек, а попросить у матери не решился.
— Одни ушли?
Четки загремели, словно мать вдруг выпустила их из рук.
— Почему ж одни? С Хрватовым.
Так, значит, правда, что мне сказала корчмарка и о чем повсюду толкуют. Видно, и мать на стороне этого Хрватова, иначе разве б стала она так спокойно молиться! Дело зашло дальше, чем я полагал. И теперь мне уже не мешала окружавшая нас тьма.
— Говорят, они пожениться хотят!
Зерна опять пощелкивали, и мать согласилась:
— Говорят, о господи милостивый!
Я сидел как на угольях.
— А вы как?
Молчание.
— А вы как считаете?
Снова молчание.
— Мама! — Я чуть не завопил.
— О господи, пусть поженятся.
— Как?
— О господи, как? Так, как люди женятся!
И опять у нее выпали из рук четки, и она зашевелилась.
— Это я и сам понимаю, — зло ответил я. — А куда… на что они будут жениться — вот что я хочу знать.
Мать размышляла — она перестала молиться, это я чувствовал отчетливо. Воцарилась тишина.
— О господи, на хозяйство, — сообщила она наконец.
Я не выдержал:
— Значит, на наше хозяйство, к нам в дом?
Я спрашивал ее еще и еще, словно не мог поверить собственным ушам.
— О господи, а что ж мне одной подыхать на хозяйстве?
— Значит, Хрватову землю отдаете?
Стояла такая тишина, что каждый звук казался оглушающе громким.
— Будет стараться, — опять это старанье, будто я не старался! — получит. Мне спешить некуда. Я для вас умирать не собираюсь.
О себе я вряд ли что мог сейчас сказать, но о Штрафеле вспомнил.
— Видно, вас Штрафела недостаточно проучил.
— Хрватов — не Штрафела, а Марица — не Лизика! — быстро возразила мать.
На это сказать было нечего. Хрватов считался парнем работящим, слесарничал, хорошо зарабатывал. И поэтому теперь я мог спросить о себе.
— А меня вы решили просто-напросто в сторону отодвинуть? Ха… — Я попытался улыбнуться, но сердце сжимала жгучая тоска.
Мать опять зашевелилась, я слышал, как она положила четки на скамью, потом сказала:
— А разве ты не стелешь себе у Топлечек? Чего ж ты там остался?
О таких делах, о моих отношениях с женщинами мы с матерью никогда прежде не разговаривали — видно, благодаря темноте, нас разделявшей, сейчас я решился. У меня развязался язык. Я вдруг вскочил с места. Встал на ноги, сжимая кулаки, но единственное, что я смог в этой тьме, — это сказать черной фигурке, сидевшей передо мной и шарившей на скамье возле себя, грязное ругательство, а затем уж я завопил:
— Проклятье, не думайте, что вам удастся вышвырнуть меня, как Штрафелу! Я… я…
Здесь я должен был, видимо, сказать, что я остаюсь — или у себя, или у Топлеков, — но слова не шли у меня с языка. Я подыскивал нужные слова и вдруг услыхал, как мать нашарила коробок спичек на печи. Выругавшись, я кинулся прочь — света вынести я бы сейчас не смог. Однако мне не удалось ускользнуть от слов, которые ужасающе медленно и отчетливо произнесла мать:
— Да, Южек, стелешь ты себе, сам стелешь! А каково постелешь, таково и спать придется.
За дверью я остановился. Внутри, в горнице, вспыхнул свет — нет, туда мне больше не было хода! От Плоя доносились громкие звуки гармоники. Я бросился в ту сторону, твердо уверенный, что встречу там Хрватова, Марицу и Ольгу, и мы все четверо поговорим. Ощупав карманы, я почему-то переложил нож в правый карман брюк, крепко сжал рукоять и помчался; я ничего не различал перед собой, равнодушно ступая по неровной земле.
Но у самой корчмы ноги у меня словно налились свинцом. Вспомнились последние слова матери — меня вдруг охватил страх, я никак не мог понять скрытый смысл ее слов. Неужели она что-нибудь знает?