Она стояла передо мной, жалкая и беспомощная, какой я никогда не видел ее, и по сей день не могу сказать, что помешало мне обнять ее и прижать к себе. Тогда бы, наверное, все иначе обернулось. Но что-то помешало. Она дрожала, глаза ее тревожно блестели, и вся она была воплощенные страх и мольба. Или я боялся Топлечки, сидевшей в горнице у печи, или думал, что в такой день нехорошо ее трогать. И поэтому единственное, что я сделал, — это скорее простонал, нежели сказал:
— Ты иди спать, Туника, не уйду я, сегодня наверняка не уйду. Не бойся ничего, Туника.
Ее обрадовали эти мои слова, она вдруг схватила меня я а руку, сжала ее и, повернувшись, стремглав бросилась в кухню и дальше по ступенькам к себе.
Я ушел в заднюю комнату и только начал раздеваться, только сбросил фартук, как раздался громкий, слышный во всем доме, и, наверное, у Туники тоже, голос Зефы:
— Южек, поди сюда, поешь, ты ничего не ел, да и не выпил ни капли!
Я откликнулся, потому что меня в самом деле томила жажда, и вышел к ней. Выпил стакан, а когда Зефа велела мне сесть, я и присел. Я принялся доедать то, что оставалось на столе, потому что голод пришел сам собой. И хотя я сидел спиной к печи и к двери, я словно видел каждое ее движение, каждый ее жест, все, что она делала. Она вышла в сени, потом вернулась, закрыла и заперла дверь, заглянула в кухню, кликнула Тунику — хотела выяснить, уснула ли та, и, вновь вернувшись в горницу, опустилась на скамью у стола, налила стакан вина, выпила, предложила мне и отошла к печи. Я понял, что она начала раздеваться. Я слышал, как она снимала обувь. Развязала на голове черный шелковый платок, аккуратно сложила его, сняла черную юбку, переступая с ноги на ногу, расстегнула кофту, потом подошла к кровати, раскрыла ее, сложила одежду и со вздохом легла.
Я поднялся и пошел к двери, не взглянув на нее.
— Южек, Южек, мне страшно, — раздалось у меня за спиной.
Я остановился, на миг вспомнилась Туника, но тут же мысль о ней исчезла, подхваченная быстриной. Зефа громко спросила:
— Тебе постелить в горнице — у печки?
Я вышел, проглотив слюну.
Уже у себя в комнатке я услышал, как она встала и принялась устраивать мне постель возле печи.
Долго сидел я на своей кровати, потом встал — Туника теперь наверняка спала — и вышел в сени. В горнице горел свет. Я потушил его и, когда направился к печи, к своей постели, услышал, как зашуршал соломенный тюфяк, услышал громкий вздох и призыв Топлечки:
— Южек!
Голос звучал нетерпеливо, властно и, я бы сказал, повелительно.
И опять наступили ночи, в которых не было времени ни для воспоминаний об усопшем, ни для раздумий о Тунике.
VII
Вот так и получилось, что не ушел я домой, на хозяйство Хедлов, а остался на земле Топлеков, у Топлечек, а точнее — у Топлечки, у старой Зефы. Хана, столь неожиданно покинувшая дом, судя по всему, не собиралась скоро возвращаться; неделю спустя после своего побега, когда еще было время одуматься и прийти в себя, она прислала одну из дочерей Рудла за какими-то своими гребенками и передниками, теплыми шалями, платьями и обувью. Со слезами Туника собрала ее вещички, а Топлечка, вернувшись из церкви, выбранила Тунику и отвесила ей пощечину, а через день-другой, видно приняв решение, заявила:
— Чтоб ноги ее в доме больше не было, вот мой сказ.
Это было сказано для меня и для Туники, а также для всех, кто приходил к нам и затевал разговор либо о Хане, либо о домашних делах.
— Сама справлюсь, пусть не беспокоятся! Если до сих пор управлялась, когда с ним забот было по горло, управлюсь и дальше. Это счастье, что нам Южек помогает, о господи!
— Ну и держи его при себе! — отвечал кто-нибудь, не имевший понятия о том, что происходит на самом деле, а она подхватывала:
— Я б и держала, если б могла. Молодые ребята что молодые бычки…
— Ну еще чего! — возражали люди. — У тебя две дочки, какая-нибудь да приглянется.
— Эх, — вздыхала Топлечка, давая понять, как нелегко ей говорить о дочерях, и поясняла: — Слишком уж они молодые.
А кум или кто иной ответствовал:
— Подрастут, за одну ночь поднимутся выше твоей головы, сама не увидишь как, ха-ха-ха!
И кум или кто иной не мог удержаться, чтобы не подмигнуть или не засмеяться во весь голос.
— Ну, поглядим, поглядим!
Топлечка на это старалась отвечать кратко, как только могла.
Очевидно было, что она без особой охоты слушала о том, что дочерей скоро выдавать замуж. И люди стали обращать на это внимание, я сам слышал однажды, как Муркец у Плоя скалил зубы, рассуждая о Топлечке.
— Святое причастие, а не баба, погляди, когда от мессы идет! Так и пышет румянцем. Хана ее дурака сваляла, что из дому ушла, старая мужика себе найдет, тогда девка увидит, почем фунт лиха. Эх, до чего же глупа девка, и это ей отольется. — И Мурко, или, как его окрестили, Муркец, потому что ростом он вышел нормальному человеку по пояс, отыскал меня своими мышиными глазками, ткнул пальцем, словно хотел что-то показать в окне, и воскликнул, как будто предостерегая:
— Ты, Хедл, берегись, пока у тебя с ней чисто. Потом, парень, каяться будет поздно! Никакие слезы тут не помогут. Отца у тебя нет, чтоб научить, потому не обижайся на меня, я видишь ли… хи… хи.
Он умолк, провел раскрытой ладонью по лицу, будто вытирая его, и тем оборвал самого себя, подавленный нахлынувшими воспоминаниями или печалью.
В корчме народу сидело немного, только мужики, однако скоро появилась хозяйка, в дверях встала одна из ее дочерей. Я хотел показать, мол, меня все это ничуть не касается, попытался даже улыбнуться, потому что люди на меня уже поглядывали, и вдруг почувствовал, что не могу сладить с собой и кровь приливает к голове. Я испытывал такое чувство, будто меня привязали к пушке, и длилось это несколько долгих мгновений, пока Муркец не завел свое «видишь ли», это означало, что он вспомнил собственную судьбу и взялся оплакивать самого себя — теперь уж мужики над ним стали посмеиваться. Подождали, пока он утрется, и начали наперебой уговаривать, чтоб рассказал, если не им, то молодому парню, как у него с бабами вышло. Муркец еще несколько раз вытер ладонью щеки, как будто тем самым вызывая в памяти воспоминания, и принялся рассказывать старую историю о том, как охмурила его дочка хозяина, у которого он служил в батраках.
— Вот так и было, увлекла меня к себе в постель, высокую, мягкую, — Муркец показал рукой, чуть приподнявшись со скамьи, — к себе в постель, значит, разделась догола и меня раздела. Так мы потом и лежали нагие, и я, господом богом клянусь, не знал от страха, что делать! Но девка сама сообразила. Обняла меня, а я как столб, право говорю, как столб…
Мужики заржали, дочка корчмарки громко захихикала, никому уже не было дела до меня, даже хозяин не обратил внимания, когда я встал и заплатил за свою четвертинку. И пока корчмарь собирал мне сдачу, я услышал, как Матьяшичев артельщик спросил у Муркеца:
— А чего ж ты на ней не женился? Стал бы богачом.
Муркец опять провел ладонью по лицу и ответил:
— Куда, мне, бедняку, половинке человека! А какая она была, когда венчаться ехала! Я спрятался в хлеву, пока они в церковь собирались, а потом допьяна напился. Хозяйская дочка она была, богатая, поиграла со мной, поиграла всласть… С бедняком легко шутки шутить! Мне в пору тогда вешаться было, да вот не повесился…
— Вешаться — это последнее дело.
Эти мудрствования, смех и хихиканье я слышал, уже выходя на дорогу и радуясь, что мне удалось улизнуть, не привлекая ничьего внимания. «Из-за баб, еще чего, из-за баб я б не стал вешаться», — рассуждал я про себя, пожимая плечами. Да, я тогда совсем зеленым петушком был, вовсе понятия о жизни не имел! «Поиграла она со мною, поиграла…» — бормотал я и представлял себе дородную обнаженную женщину в постели, слышал, как она раскатисто смеется и играет с бесконечно несчастным Муркецом. Мне стало жалко его, а впору было самого себя пожалеть. Та хозяйская дочка словно была Топлечкой, а я сам — Муркецом, и это Топлечка стонала, в изнеможении приказывая: «Щекочи меня! Ну, щекочи!..» Мне казалось, будто я схожу с ума, и я боялся, боялся всего на свете, а больше всего боялся Топлечки, и в то же время не мог поверить, что она играет со мной. Нет, это не была игра, то, что происходило между нами, это с самого начала было нечто иное, совсем иное. Женщина подчинила меня, и постепенно я все более и более чувствовал — она знает, что я у нее в руках, привязывает меня к себе и ни за что на свете не уступит меня другой. Ей хотелось бы со временем превратить меня в хозяина — а я был таким мальчишкой, совсем зеленым петушком. Я не всегда знал, как поступить, а если она принималась ворчать, мне было легче оттого, что Ханы нет в доме. Хана не смолчала бы, у нее совсем другой характер, чем у Туники, она бы зло посмеялась над матерью.