Каких-нибудь полгода я чувствовал себя здесь батраком, и порой это доставляло мне немало огорчений — ни за что на свете не ушел бы я из родного дома, если б там не было Штрафелы, этих бабских капризов и мелких дрязг! К тому же теперь мне было тягостно видеть, как Топлечка увивается вокруг меня, она становилась назойливой, и я уже с трудом выносил ее.
Прежде по воскресеньям, когда я возвращался к полудню от поздней мессы, у меня было полно дел по дому и со скотиной, а потом приходилось целую вечность ждать, пока часам к двум — и это было счастье, если к двум! — выйдет кто-нибудь на порог и крикнет: «Обедать!» Теперь же, по возвращении из церкви, заглянув в хлев к скотине, я видел, что все уже сделано и коровы лежат на своих местах; в сенях, когда я проходил, направляясь в горницу, чтобы переодеться, меня не встречала Хана, которая ворчала, что я вечно где-то шляюсь и не управляюсь со скотиной. Теперь, едва раздавались мои шаги, передо мной распахивалась дверь в кухню и на пороге появлялась нарядная Топлечка и спешила обласкать меня:
— Хорошо, что ты пришел, теперь можно и обед на стол подавать. Иди скорей, садись, мы сейчас с Туникой сами управимся! — Она выходила в кухню, к своим чугунам, и появлялась снова, уже держа в руках блюдо.
— Господи, Южек, ты бы заглянул к скотине. Туника там была, я ей говорила, но глянь ты сам, я не успеваю, на ребенка — это говорилось о Тунике! — ведь нельзя положиться.
К счастью, в это время Туники не было в кухне или в горнице и она не могла слышать слова матери. Хана, услыхав такое, мгновенно бы взорвалась, а потом завела свое, не думая вовсе о том, слышит ее кто, нет ли, только нотой выше, чем мать, и словно бы нетерпеливее: «О господи, Южек, золотой Южек, что делать в доме без мужчины?»
На этот раз я не стал переодеваться — было воскресенье, и, как обычно, готовили праздничный обед, — и пиджак не снял: стояла осень и днем было прохладно; подвязал фартук и, хотя перед тем уже побывал в хлеву и убедился, что там все в порядке, отправился туда еще раз. По пути я столкнулся с Туникой, которая с пустыми ушатами возвращалась из свинарника.
— Тебе помочь, Туника?
— Не надо, — коротко ответила она и добавила, словно оправдываясь: — Я сама все отнесла.
Меня не особенно волновало ее настроение. «Дуется!» — рассудил я и, миновав хлев — не заглянув в него, — пошел в тележный сарай. Взявшись за высокие борта телеги, встал на ступицу и припал к большой щели между досками, которыми он был обшит снаружи. В эту щель можно было увидеть на той стороне овражка пожелтевшие деревья, а между ними дом — мой родной дом, — листья опадали и с каждым днем все отчетливее различались новые крыши пристроек. Они смотрели на белый свет, сюда, в мою сторону, на Топлековину, и, глядя на них, я думал обо всем на свете, но в основном мысли мои вертелись вокруг того, что я, Йожеф Хедл, начинал чувствовать себя все более твердо на собственных ногах. О Штрафеле уже в открытую говорили, что он уедет, а Лизика так подурнела, что на нее страшно смотреть. И не только дома, все наше хозяйство, казалось мне, плывет в мои руки — оставалось только перейти на противоположный склон овражка и установить свой порядок. Так бы оно и произошло, если б не эта нетерпеливая ярость вдовы Топлечки. Сейчас еще я мог бы уйти, если б захотел, однако не ушел, и даже если б вместо кроткой Туники была язвительная Хана, и то, скорей всего, не ушел бы. Все, что было у нас с Топлечкой, нравилось мне, хотя случались минуты, когда я остро чувствовал, как вместо страха у меня в душе рождается что-то незнакомое прежде — пресыщенность.
— Южек!..
Это был голос Топлечки, и, хотя звала она нетерпеливо и ласково, голос ее уже не манил меня с такой силой, как прежде. Вздрогнув, я отскочил от стены. Не хотелось, чтобы Зефа заметила или угадала, куда я смотрю, — тогда бы все осложнилось, и мне бы стало еще труднее.
Туника сидела в горнице за столом, а Топлечка вошла следом за мною. Я встал посреди комнаты, а женщина, едва переступив порог, сказала:
— Садись, Южек, садись! Бери стул и садись!
И вот она уже поставила миску с салатом на печь, сама схватила стул и подвинула его к столу; теперь она сидела во главе стола, где прежде было место покойного Топлека. Мне предназначалось место с наружной стороны стола, как куму или родственнику, пришедшему в гости.
Хана наверняка б не упустила случая съязвить: «Почему бы тебе теперь во главу стола не пересесть?»
Мы прочли молитву, каждый про себя, перекрестились и принялись за еду. И пластинка вновь завертелась.
— Господи, за подстилкой надо будет сходить, — произнесла Топлечка, глядя на меня, только на меня. — В лес. Сегодня после обеда б самое время. Кому только идти со мной, одной неохота. Далеко больно одной-то.
«Ну пойдите вдвоем!» — посоветовала бы Хана, и ни один мускул не дрогнул бы у нее на лице, чтоб не дать повода Топлечке или мне прицепиться, а ведь она издевалась над нами.
— А ты бы, Южек, не пошел со мной? А Туника попасет, — и, видя, что я упрямо молчу, продолжала: — Я бы тебе межи показала. Пойдем, пойдем вместе!
Я сидел как на угольях. Иное дело, когда мы с ней пахали и она вела лошадь, а я удерживал плуг, но сейчас идти с ней в лес, через все село, мимо всех окон — такое мне ничуть не улыбалось.
— Да сухо ведь, чего волноваться, — выдавил наконец я. — И ветки вон голые уже. — Я надеялся внушить ей, что нет особой надобности идти в лес.
Однако она не позволила себя переубедить, да и я не сумел настоять на своем, нечем было отговариваться. И мы продолжали обедать — после супа на стол Топлечка подала картофель, мясо и салат и все полоскала язык своим «господом» и «Южеком».
— Господи, Южек, как ты считаешь, Краснуху можно запрячь?
— Отчего ж нет, — ответил я и принялся объяснять Тунике: — Бычки еще молодые, чтоб их в горы таскать. У них раз пять коленки подогнутся, пока до дому дойдут.
— Господи, правду ты говоришь.
«Господи, золотую правду ты говоришь!» — пропела бы Хана, а Туника не произнесла ни слова, только положила ложку. Зато продолжала Топлечка:
— Господи, Южек, о выпивке-то мы совсем позабыли! Ступай-ка, принеси вина! Того, что в углу стоит. Ключ у меня, на вот тебе, остальное сам знаешь где, висит снаружи, на двери. Налей целый кувшин! Господи, как пить хочется! Тебе тоже, Южек? Господи, господи!
«Господь вас благослови!» — сказала бы Хана, вставая из-за стола и выходя, как это сделала Туника без единого слова.
Это и привело к тому, что перестал я на людях показываться, даже домой больше не ходил. На людях, в селе, я избегал Топлечку, а дома было иначе. Я помогал ей вести хозяйство — она ведь нуждалась в моей помощи.
А в те времена, сразу после, войны, трудно было усидеть дома. И если прежде я любил ходить на разные собрания, где и на девчат можно поглядеть, да и о доме своем позабыть, то теперь, со смертью Топлека, носа никуда не показывал; да и времена стояли такие, будто кругом поганых грибов наелись, никогда в точности не угадать, на чем стоишь. Люди всякое толковали: будто скот забирать будут и землю, а «у тех, кто кое-что имеет, кое-что подкопил», все отнимут, а народ ушлют в Сербию. До того, что монастырские виноградники заберут или баронские земли делить станут, людям особого дела не было. Баронские поля и луга и так испокон веку у бедняков в пользовании находились, а что монахи оскудеют и вовсе опасаться не приходилось — в мире достаточно найдется глупых баб! Иное дело, когда речь шла о твоей земле и о тебе. Штрафела после недавнего скандала рот уже не раскрывал, только лукаво посмеивался, когда его угощали, и намекал, что он-то, дескать, знает, как ему поступать, а люди на своей шкуре скоро почувствуют, что и как — это означало, что не будет так, как бы следовало быть. А все это еще потому говорили, чтоб человека не оставлять в покое, чтоб не сидел он у себя дома, а ходил бы на всякие разные собрания; только там можно было разузнать, как обстоят дела. И вот в ту зиму и состоялось то собрание, на котором Штрафела получил свое — получил сполна и навсегда.