-- Ну?
-- Это ты, значить, от нашего пана?
-- Что от пана?
-- А насчет этого?
-- Чего?
-- А насчет Марининой кисы, что у нея под кроватью? Гм;... Это он тебе говорил?
Капут, опустив голову, чесал у себя в затылке, стараясь припомнить, что такое он говорил о кисе. Но он не мог припомнить.
-- Какая киса? -- сказал он, подняв голову.
-- Сам же ты говорил, -- крикнул другой запорожец, что у Марины всегда лежит киса с золотом, а на конюшне конь стоить.
-- А! -- воскликнул Капут, вспомнив, что об этом он действительно сказал что-то. -- Ну?
-- Значить, он этого хочет?
-- Что это?
-- Ограбить?
Капут весь побагровел, отдул щеки и крикнул, выкатив глаза:
-- Дурак! Разве я это говорил? Разве это грабеж? Это-- политика.
-- Ну, политика. Я знаю, что ты ученый человек.
Он хотел сказать еще что-то, но Капут закричал опять:
-- Разве такие люди грабят? А надо выгнать их отсюда из Калуги: и татар, и ихнего свинаря, и свинареву бабу.
-- Ой ли!
-- Что ой ли?
-- А ты считал, сколько их?
-- А мы разве одни тут! Ты-то тоже считал ли казаков?
-- Да те пойдут ли?
-- Узнают, где настоящая царица с мужем, так пойдут. Они и так... Думаешь, им сладко?
-- Погоди, опять тебя спрашиваю: ты это с паном говорил?
Капут на этот вопрос не ответил прямо.
Он только сказал:
-- Он все Знает.
-- Кто?
-- А наш пан. Эге... Он только молчит. Кабы я не дал клятву. Гм... разве я могу все рассказывать, когда я дал клятву?
-- А ты давал клятву?
-- Еге.
Помолчав немного, запорожец спросил:
-- Как же это все будет?
-- А уж он знает, как.
И Капут вдруг присел на корточки и с таинственным и хитрым выражением в лице и в глазах, которые он широко раскрыл, проговорил тихо, приложив указательный палец к кончику носа:
-- Я даже, знаете, что думаю?
Он глядел теперь не на того запорожца, с которым разговаривал, а на всех сразу, переводя глаза с одного на другого.
-- Знаете, я что думаю?
На минуту он умолк и потом еще тише закончил:
-- Я думаю, что он и есть Дмитрий царевич? А?
И глаза его опят скользнули по лицам запорожцев.
Запорожцы, которые курили, затянулись покрепче и, выпустив изо рта облако синего дыма, разгоняли дым, окутывавший им лицо, помахивая перед собой то той рукой, в которой держали вынутую изо рта трубку, то другой.
Многие при этом откашливались и сплевывали.
Другие запорожцы уставились молча на Капута.
Капут сказал опять:
-- А что?
-- Гм... -- сказал один запорожец, -- по-моему кто ни поп, тот батька...
И он оглянулся направо и налево.
И все, на ком он останавливал глаза, кивали головами, тоже оглядывались на других, и эти другие тоже кивали головами.
Потом опять сразу начался говор по всей бане. Будто пчелы загудели в улье.
Запорожцы говорили:
-- И гарно, когда так.
-- Нехай буде так.
-- Нехай вин царь.
-- Вин не то, что сий татарский свинарь.
-- Эге! Вин покаже!
Капут придал своему лицу еще более хитрое и еще более таинственное выражение и сказал, оставаясь сидеть на корточках:
-- А разве не может быть, что он и на самом деле царь? А когда он не царь, так он уж знает, где добыть царя. Эге, он это так сделает, что ни одному писарю так не подделать чьей-нибудь подписи, как он это сделает.
ГЛАВА XIX.
По вечерам Молчанов входил в устланную коврами и богато обставленную комнату в занимаемому им доме и отвешивал самый церемонный поклон, сидевшей в этой комнате красивой, худощавой девушке с льняными волосами и голубыми глазами.
На девушке было голубое бархатное платье польской аристократки.
Лицо у неё было маленькое, почти детское, с румянцем на щеках, таким нежным, что казался каким-то умирающим, как последний отблеск зари весной в яблоневом, только что покрывающемся цветами саду.
Молчанов называл ее то "матушка-царица", то "ваше пресветлое величество".
И когда он говорил это, заря на её белом худощавом лице понемногу начинала рдеть ярче, становилась не вечерней, не умирающей зарей, а смеющейся утренней и вспыхивала улыбкой по розовым губам.
И она протягивала Молчанову руку, -- нежно, с синими жилками и тонкими пальцами, -- для поцелуя.
И он поцеловал эту руку, став на одно колено.
А сам думал в это время, что, должно быть, большой был затейник этот польский пан, соблазнивший Азейкину дочь и, должно быть, от тоски по какой-нибудь оставленной на родине панни, обучивший хорошенькую московку всяким таким штукам.
Он никогда не запирал плотно двери, когда бывал здесь, в этой комнате, обставленной так роскошно...
Он знал, что все равно за ним будет сладить его подруга, та прекрасная и вместе жуткая, как огонь нездешнего мира, со взглядом еще более безумным, чем взгляд этого ангела с льняными волосами.
Они жили все вчетвером: Азейка, его дочь, Молчанов и его еврейка.
Молчанову иногда, казалось, что у него все мутится в голове, когда он входит к Азейкиной дочери.
Будто и впрямь там ожидал его ангел, хотя он и понимал, что эта девушка, похожая на зарю то вечернюю, то утреннюю, -- только кукла. Обыкновенная заводная кукла, отличавшаяся от обыкновенной куклы лишь тем, что была живая.
Кто-то ее завел на этот особый лад, и она стала на этот особый лад, совсем ей несвойственный, жить, говорить, двигать руками, качать головой, сиять глазами, улыбаться и плакать.
Но на него веяло от этой живой картины чем-то грустносияющим, чем-то, что хотелось подольше задержать в себе.
И хотя он старался отогнать это очарование, оно, грустносмеющееся светило ему даже тогда, когда он уходил отсюда, в блеске голубых глазах и в лице, озаренном потухающим светом вечерней зари.
После визитов к Азейкиной дочери он всегда был задумчив.
Заглядывая в его глаза, его еврейка спрашивала его:
-- Ну, что?
-- Все идет как следует.
-- Все?
-- Да, все...
-- Как же ты ее теперь называешь?
-- Мариной.
-- А она откликается?
-- Начинает откликаться... Главное, взять ея душу в руки.
И еще мрачнее у него становились глаза.
Она вздрагивала.
-- Как взять душу?
-- Ну, влезть в душу... Ну, как это я тебе расскажу?.. Повеличай тебя этак изо дня в день да этак с годик царицей... Ну, а она что?.. У ней... Куда ее дунь -- туда и полетит.
Вместо того, чтобы вернуть Азейкину дочь к сознанию, Молчанов, наоборот, старался затемнить сознание и помрачить его новой идеей чем та, которая Азейкиной дочерью владела.
Здесь не место распространяться долго о той секте, к которой он принадлежал... Он верил, что, призывая нечистую силу, можно "вливать" свои мысли в душу человека, если только человек не станет сопротивляться.
Азейкина дочь не сопротивлялась.
Когда он устремлял в её глаза свой взгляд, она не могла отвести глаза в сторону.
И не мигала.
И потом не могла уже произвести никакого движения.
И сидела как очарованная, с полуоткрытым ртом, с почти остановившимся дыханием.
Сковывал ее какой-то полустолбняк, какое-то полузабытье.
И он, смотря ей в её почти безжизненные глаза, начинал говорить.
Он рассказывал ей, как она вместе с мужем бежала из Москвы, как их приютили добрые люди в Польше.
И называл ее "матушка-царица".
Она потом, на другой день, рассказывала ему, что все это она видела во сне. А он возражал, что во сне она видела, что она королевна, тогда как на самом деле она царица.
Крепко тонкими своими пальцами стискивала она тогда голову и смотрела мучительным, страдающим взглядом прямо перед собой. И спрашивала этим взглядом (это от него не могло укрыться), кто же она: королева или царица.