-- Я бич Божий, я молот вселенной!
Я не понимал всей нелепости, всей бессмыслицы этих слов, я только почувствовал весь их ужас: я видел реки крови, пирамиды отрубленных голов, курганы непогребенных мертвых тел...
Растерянный, подавленный, я молил небеса и боролся всеми моими силами, отстаивая свет от тьмы и жизнь от ядовитого дыхания смерти.
Потом... Я жил еще века и века, как дни, чтобы с каждым из них укрепляться в сознании, что моя юношеская религия Бога Сердца останется такой же детской мечтой, какими были все мечты первых дней и веков моего бытия. Она не подчинила их себе, эти былые мечты, она не впитала их в себя без остатка, не поглотила их, она сама стала только одной из многих...
Но для меня она была лучшей из них, и я хотел подчинить ей весь мир, я боролся за нее, когда мог и где мог. Я побеждал или уступал, и снова продолжал бороться.
С полчищами крестоносцев ходил я освобождать Святую Землю из рук неверных. Какой подъем духа был у нас! Какая вера, какое самопожертвование! И сколько неудач, горя, лишений безропотно вынесли мы в этих походах... Я был изранен, изнурен, обессилен...
Но отказаться от моей мечты я не хотел, и я благословил на святую борьбу своих детей-подростков.
Их страдания, плен, рабство, гибель не сокрушили моего духа. Тогда я еще пребывал в глубокой вере, что все это кровопролитие есть истинное Божье дело во имя торжества высшей небесной правды над земной неправдой. И только когда победитель мавров в Гранаде, ревностный король Католик, обезумев в своем религиозном усердии, превратил Божье дело в огненное "дело веры", я впал в мрачное сомнение, и в моей душе становилось тем мрачное, чем ярче горели костры инквизиции.
А в это время другие мечтатели уже овладевали полями, которые я некогда считал родными, я видел, как другие боги и их пророки привлекали к своей мечте еще больше восторженных душ, чем было в тех рядах, где стоял я под знаменем моих верований и чаяний. Я видел, как вырастали новые царства Чингизов и Тамерланов, я видел, как из этих царств отделилась кочевая орда и хлынула в родную мне землю, чтобы на три века расположить свой кочевой стан не только на ее полях, но и в душах ее народа. И я пережил и перестрадал с родным народом всю многострадальную историю его первого ига и первого освобождения.
...Мы были уже и тогда народом-богоносцем. Мы ведь еще не успели выйти из детского возраста, когда князь-отец отнял у нас наши детские игрушки и утопил в реке наших самодельных Перунов и Велесов и возложил на наши плечи тяжесть вечного креста. И с детской чистотой души и с пламенной верой мы понесли Святую Ношу. Мы под знаменем ее не раз спасались от бед, не раз совершали великое... Но, однажды приняв из чужих рук наш светильник чистой веры в Бога Сердца, мы стали потом принимать с легкой верой из чужих рук и все то, что, с течением веков и дней, становилось законом жизни для народов, старших нас по возрасту.
Шли дни. Шли века. Я жил.
И я переживал в душевных волнениях судьбу моих братьев...
Не раз моя душа, устав страдать, искать и ждать, устав беречь изношенное тело, сбрасывала свою тюрьму-оболочку и носилась по всему миру, ища новых, светлых воплощений, новых детски-радужных надежд.
Но бремя пережитых веками впечатлений не сбросишь, оно неизгладимо, и рядом с светом новых упований оно ложится тьмою старых сомнений.
О, зачем не мог я, вместе с моим изношенным телом прошлого, хоронить и все то, что видели его глаза, слышали его уши, что было сказано его языком, что было создано его мозгом!
Пережитое преследовало меня, отравляя все вновь видимое сомнениями в его действительности, в его разумности, в его жизненности.
Уже я не верил в прочность великих царств Чингизов и Тамерланов, я звал, что и триста лет ига не могут поработить никакой живой народ, я знал всю бесплодность мечтаний о власти телесной силы над свободой духа. Но, укрепляясь в этом отрицательном знании, я терял наивность чистой веры и прежде всего терял веру во всемогущество религии Бога Сердца. Разве не видел я стооким опытом, как перед страшной, непонятной Стихией-Жизнью оказывались бессильными все призывы этой веры, как оставались неисполненными ее обеты, как ее лучшие осуществления оказывались подмененными неведомой враждебною рукой.
Я перестал верить в Бога Сердца моих юных лет. Перестал верить, что наступит когда-либо воскресение человечества к лучшей жизни. Хуже -- я перестал верить в самую Смерть чего бы то ни было.
Ничто не умирает. Материя истлевает, разлагается, испаряется, сгущается, кристаллизуется или организуется, принимает новые формы, чтоб снова истлеть, разложиться и возродиться. Тоже и дух. Ничто, присущее духу и возникшее из духа, не умирает. Оно отживает положенный срок, начинает разлагаться, потеряв видимые формы, исчезает, вытесняется другими видимыми формами, но потом опять, где-то в неуловимых лабораториях мироздания, сгущается, организуется, быть может даже создает для своего воплощения новые атомы материи, и, появившись на свет, растет, вытесняет все мешающее ему и достигает полного расцвета... до нового разложения.
Да, -- я был свидетелем видимой смерти Древнего Мира... но я видел и его Возрождение!
Я видел, как на могиле Древнего Мира засветились первые блуждающие синие огоньки. Они превратились потом в манящие, красивые призраки. Потом встали и сами мертвецы -- и оказались нетленными. Я видел: поднялись из могил былые боги; солнце засверкало на пожелтевшем мраморе их изваяний; раскапывались могилы древних храмов и жилищ; снова повеяло духом древних мудрецов и поэтов; и с пергамента палимпсестов -- как великий символ всего возрождения -- смывались аскетические писания средневековых монахов, чтоб воскресить язык Анакреона и язык Цицерона.
Разве бурю таких событий мог я пережить бесследно! Оба переворота оставили на мне неизгладимую печать. Я расставался с древним миром, когда душа моя страдала от противоречий между шаткостью и ничтожеством земных радостей и безмерностью людских страданий; и я приветствовал его замогильную улыбку солнцу Возрождения, когда призрачность грядущего блаженства в небесном раю истомила мне душу требованием превратить мою земную жизнь в Чистилище.
Вырастая из ребенка в юношу, я отверг сказку и мечту; понадобилась дюжина столетий, чтоб, возмужав, я понял, что и вся моя жизнь сердца будет только сказкой и мечтой, если не подчинится разуму.
И моя вера в моего Бога Сердца развеялась, как все другие мечты. Я не хотел больше верить никаким богам -- и -- поклонился новому богу, единому, как мне тогда казалось, надежному: разуму.
И в дни, когда люди науки и отрицания штурмовали небо, я был с ними, -- и когда увлеченный новой верой, народ ниспровергал служителей и ставленников неба на земле, я был с этим народом душой и телом.
Я вместе с ним отверг все, что напоминало наши прежние верования, и все, что было связано с этими верованиями в жизни. Пусть умер и этот отживший мир, как умирали другие ранее его!
И я видел, как опять, повторяя уже бывшее, со скрижалей новой истории стиралась самая память о прошлом: вся жизнь начиналась как бы с начала. Новый счет годам, новые названия месяцев, новые законы, обычаи, новые слова... и новый род смерти -- гильотина! Я видел на улицах Нового Вавилона торжественную процессию богини Разума, -- процессию, сменившую некогда столь же многолюдные процессии во славу Святого Сердца. Какой энтузиазм! Какая вера в светлое грядущее!
Кто не верил тогда, что Великая Революция сокрушит весь старый порядок мира, перестроит все по-новому к общему благополучию. Как все, я верил тогда, что я буду жить в этом новом, счастливом строе, и эта вера была так сильна, что я, не замечая несовершенств переходного настоящего, жил как бы уже в идеальном будущем.
Горькое чувство овладело моей душой, когда я убедился, что и это была только мечта. Неужели мир никогда не достигнет возмужалости? Неужели и над разумом, как и над сердцем, останется вечной властительницей мечта?