Тоскливой была эта поездка домой. Попрежнему угнетали беспросветные думы. Снова, как в сорок девятом году, жизнь оказалась не под силу той хрупкой конструкции, которую представлял из себя Эмиль Бонташ. При подходящих условиях эта машина могла развивать большую скорость, но достаточно было малейшего препятствия, чтобы она превратилась в груду обломков. И казалось, на этот раз она погибла безвозвратно. Снова стала понятна чудовищная мысль о возможности добровольно расстаться с жизнью. Всё сломано и гибнет окончательно. Можно переносить любые трудности, когда впереди есть цель, перспектива. А у меня теперь нет перспективы, нет будущего. Разве при настоящей любви одну женщину может заменить другая только потому, что она – тоже женщина? Здесь то же: та единственная жизнь, которой жаждал – не удалась; другая жизнь заменить её не может, следовательно она не нужна.
В Киеве я пробыл до 27 декабря. В день приезда, воскресенье, я позвонил Хаймовичу и Орликову. Хаймович болел и просил зайти в среду вечером, Орликов приглашал хоть сейчас. По дороге к Орликову я сделал крюк и, зайдя на почтамт, отправил такую записку:
"Вита, я в Киеве. У меня к вам есть небольшая просьба, и я буду ждать вас во вторник от десяти до половины одиннадцатого вечера у могилы капитана Шолуденко (на площади Сталина, у подъёма к кинотеатру повторного фильма). Эмиль."
12 апреля 1954г., Киев.
Орликов принял меня тепло, постарался ободрить и внушить уверенность в будущем. Он был убеждён, что со способностями и при желании можно быстро выдвинуться на любой работе. Он советовал заняться разработкой и анализом кинематики сельскохозяйственных машин.
В остальном все восемь дней в Киеве я почти безвыходно сидел дома. И на улицах старался быть как можно менее заметным, мне очень не хотелось встречать знакомых, не хотелось ни с кем говорить.
22-го декабря в десять вечера я подошёл к могиле Шолуденко. Возле неё никого не было, и я начал прохаживаться по тротуару от часов до следующего фонарного столба. Делая очередной поворот, я заметил, как Вита подошла к условленному месту и, не останавливаясь, сошла с тротуара, направляясь через площадь к Крещатику. Я поравнялся с ней на середине площади.
– Здравствуйте, Вита.
– Здравствуйте. Вы, однако, опаздываете к назначенному вами сроку.
– Нет, я пришёл во-время и просто патрулировал вокруг этого места. Скажите, вы не рассердились на меня за это свидание с загробным оттенком?
– Нет.
– И за мою серию писем к вам из Харькова тоже не сердиты?
– Нет.
– Ну, тогда всё прекрасно.
– Как давно вы уехали из Харькова?
– Выехал девятнадцатого.
– А вы получили…
– Да, да, ваше письмо я успел получить, большое за него спасибо. Не знаю, какое чутьё вам его подсказало, но оно было как раз таким, как нужно.
Выйдя на тротуар, мы на мгновение остановились, мне даже показалось, будто она нерешительно повернулась в сторону улицы Кирова, и я сказал: "Ну, теперь я вас провожу до дома", – и мы пошли по Крещатику.
– Куда же вас направляют и на какую работу?
– В Сумскую область, на должность старшего механика по трудоёмким процессам в животноводстве. Нам дают колоссальнейшие подъёмные, затем пошлют на специальные курсы и в конце концов так всем этим крепко засадят в село, что никогда уже нельзя будет оттуда вырваться.
– Сколько это километров от железной дороги?
– Не знаю. Я вообще ничего не знаю, так как до того бешенно отказывался ехать, что даже не хотел ничего слушать о месте и условиях работы. Ужасно жалко, что так получилось, ведь в Харькове всё шло так хорошо. В Москву я ездил для утверждения технических проектов новых станков. Но что об этом говорить… А сейчас я могу показать вам плёнку с содранными негативами.
– Это не обязательно…
– Да нет, она ведь со мной. Вот, смотрите. И напрасно вы в письме проявляли беспокойство, плёнка не может страдать, когда по ней царапают.
Вита внимательно всматривалась в соседние с зацарапанными негативы. А я продолжал:
– Теперь мне остаётся только получить от вас мои негативы.
Она с удивлением посмотрела на меня.
– У меня никаких негативов нет.
– Я имею в виду негативы человеческой души, мои истерические письма, посланные в минуту слабости.
– Но они теперь, мне кажется, только наполовину ваши. И всех их у меня нет…
– Мне всё равно, что вы с ними сделаете, уничтожите или отдадите мне. Просто я хочу сказать, что время идёт, обстоятельства меняются, и не хочется, чтобы попали в чужие руки такие неприглядные документы.
– Хорошо, пойдёмте, я их вам отдам.
Мы свернули на Николаевскую, и я перевёл разговор на её ленинградские впечатления. Большую часть этого короткого пути она старалась объяснить, какая мадонна ей в Эрмитаже больше всего понравилась и в каком именно зале она висит, а начав рассказывать, почему именно понравилась, так странно вдруг прервала себя и замолчала, что мне показалось, будто её чем-то обидели мои высказывания и манера разговора.
Мы зашли во двор, к одному из внутренних подъездов дома Гинзбурга.
– Ну, я подожду здесь
– Нет, пойдёмте, я не хочу потом ещё спускаться.
В кабине лифта она, близоруко щурясь, выбирала нужную кнопку. Поднимались долго. Открыв двери квартиры, она спросила: -"Вы зайдёте?" – "Нет, уже поздно". Я начал ходить из конца в конец по маленькой лестничной площадке. Очень скоро она вышла с двумя конвертами.
– Спасибо. Ну, всего хорошего. И ещё… если можно так сказать… спасибо за то, что я мог писать вам эти письма.
И сделав было движение, чтобы уходить, быстро обернулся и пожал её протянутую руку. Потом побежал вниз по лестнице.
В среду я ехал к Хаймовичу, и в этот же троллейбус сел Боря Сигалов. Он в Киеве? Мельком глянув на меня, он прошёл вперёд, а я после этого вдруг отбросил обычную предупредительную кротость выражения лица и жаждал, чтобы он обернулся ещё раз, чтобы в первый раз отомстить ему откровенной ненавистью. Но он стоял ко мне в профиль и не поворачивался.
Хаймович вышел ко мне в кабинет во фланелевой пижаме, буквально улёгся в кресло и велел рассказывать. Потом излагал свои соображения и советы. Он считал, что надо начать готовиться к кандидатским экзаменам и, после двух лет, которые уйдут на сдачу в КПИ этих экзаменов, приступить к научной работе на базе мастерских при МТС. К идее заочной аспирантуры отнёсся с трезвым пренебрежением. Обещал поддержку во всех начинаниях и советовал не падать духом.
27-го декабря я выехал обратно в Харьков. К вечеру 28-го был у себя в общежитии.
29-го утром я отправился на завод. В течение 30-го и 31-го декабря я окончательно оформлял свой уход с завода. Вся система была построена очень хорошо: мне отдали трудовую книжку, но расчёта в бухгалтерии не дали, пока я не принесу направления из облсельхозуправления. В облсельхозуправлении дали направление, но задержали трудовую книжку до тех пор, пока на направлении не будет отметки о получении аванса в размере месячного оклада. В этой изящной сетке я пробарахтался до самого новогоднего вечера. И уже в конце дня зашёл в отдел для окончательного прощания. Шварцман, Степанов, Шерешев, и ещё кто-то стояли в пальто уже у дверей. Мы все вместе вышли на лестницу, но на одной из площадок все задержались, а мы со Шварцманом пошли дальше. Внизу я сказал: "Ну, я, как всегда, через цех." – "Идёмте, я пойду с вами, мне тоже как раз надо на посёлок, в библиотеку".
В канун праздника второй смены не было. Мы шли по непривычно для меня тихому цеху. Свет был выключен, и только на фоне дальнего освещённого прохода причудливо рисовалась чёрная бахрома контуров неподвижных станков. Пройдя цех, мы вышли на территорию. В темноте тихо сыпал снег, но было не холодно. Пропуска у меня уже не было, но на проходной ни у Шварцмана, ни у меня пропусков не спросили. Мы шли к тускло мерцающим сквозь снег огням посёлка и сперва говорили о пластмассовых направляющих, потом я спросил его, честно ли и справедливо с точки зрения высшей справедливости моё желание поскорее уйти снова к станкостроению, потом он мне говорил, как вообще бывает в жизни, и каким в жизни надо быть. Выйдя к улице, мы попрощались и разошлись в разные стороны.