«Так продолжалось, пока однажды мяч не перелетел через аллею, через земляной вал, окружавший пальмовую рощу, и упал как раз за оградой. Один из ребят, сжав кулаки, двинулся — другие тотчас расступились перед ним — к мальчишке, который загнал мяч в рощу.
— А ну давай за мячом!
— Я рукой не бил, даже не притронулся!..
— Да чем бы ты ни бил — лезь теперь доставай. — И он треснул беднягу по уху. Только они бросились друг на друга, как открылись два окна, из каждого высунулась женская голова, и матери закричали:
— Ах вы драчуны проклятые!
— Ахмад, Ахмад!..
Мальчишки разбежались, а когда мамаши захлопнули створки, вернулись, поглядывая то и дело на всевидящие окна. Двое направились было на ту сторону аллеи, но тотчас распахнулись три двери и три матери с малышами на руках завопили, выглядывая на улицу:
— Ах вы паршивцы!
— Фарадж, отец что, не тебе говорил?!
— Ахмад, Ахмад!
Ребята повернули назад. Они собрались в прохладной густой тени под деревьями, уселись там рядком и принялись чертить каракули в уличной пыли».
И опять в тот самый момент, когда жилец нацелился своей авторучкой на белый лист бумаги и совсем уже приготовился подцепить один из тех беспорядочных образов, которые теснились у него в голове, чтобы, как гвоздем, сколотить, скрепить им свое шаткое повествование, появился старик хозяин, одетый по-домашнему, в длинную белую рубаху, такие же белые подштанники, в шлепанцах на босу ногу и с удочкой в руках. Старик подошел к бассейну во дворе, уселся в деревянное кресло, стоявшее у самой воды, спиной к жильцу, — ну, теперь не удастся написать ни слова! Желтая тетрадка по-прежнему лежала раскрытая у него на коленях, а он не мог отвести глаз от старика. Тот снял очки, положил их на край бассейна, вытащил из кармана рубахи кусок хлеба… Жильцу не было видно губ старика, пережевывавшего хлеб, но чуть позже он увидел, как тот поднес ко рту руку — и вот уже катал в пальцах хлебную жвачку.
Жилец понимал, что действующие лица его неоконченного рассказа останутся безжизненными и безликими марионетками, пока их не оденет плоть конкретности, пока он не придаст им определенный вид, рост, наружность. Но он, хозяин этих кукол, державший в руках все управлявшие ими нити, был всецело поглощен мыслью о человеке, труп которого гнил там, в пальмовой роще. Конечно, он мог бы потянуть за ниточку одну (или нескольких) из этих больших и маленьких кукол, перетащить их через аллею, через земляной вал, заставить сунуть нос в пальмовую рощу, показать им неестественную белизну рук того человека, застывших на красном полотнище лонга[60], а может быть, даже — холодную белизну щиколоток, торчащих из-под обшлагов брюк… а потом, потом… Нет, правда, кто же все-таки уложил его там, на берегу ручья, головой на пригорок, а долговязое тело — вдоль отлогого склона? Кто прикрыл его лицо и грудь этим красным лонгом? Что, если одной из марионеток его истории захочется приподнять красное полотно с лица лежащего? Каким оно окажется — испитое, заросшее черной бородой? Или молодое, с кудрявыми волосами, рассыпавшимися по окровавленному лбу? И в мозгу жильца тотчас возникла картина — словно цветная почтовая открытка.
«Когда послышался шум, я бросился на улицу.
— Куда это ты, Фархад? — спросила мать. Я так и застыл в дверях. Несколько полицейских уводили человека. Рубашка на нем была разодрана, лицо в крови. Кровь ручьями лилась из носа, из разбитого лба, между этих потоков сверкала белая кожа на шее и на груди, Двое полицейских тащили его под руки, а третий шел сзади, держа банку с краской и непросохшую кисть — краска так и капала с нее на землю…»
Тут жилец в досаде хлопнул себя по колену: «Нет, этот арестованный не мог быть тем человеком, который лежал в роще, прямо в ручье, заставив воду выйти из берегов!»
«Полицейские, окружив арестованного, садились в такси, и тут он обернулся и посмотрел на людей, кольцом обступивших машину. Но я успел разглядеть только две кровавые полоски, бежавшие по его вискам».
И пока старик хозяин разминал в пальцах хлебный мякиш, жилец вспомнил, что еще много месяцев спустя, когда он был совершенно поглощен футболом, на стене напротив можно было прочесть написанные красной краской слова: «Хлеба, работы и образования…»
Так кто же все-таки гнил там, под красной тканью лонга, целую неделю испуская зловоние? И в памяти жильца всплыло опять:
«Я проснулся, осознал, что меня разбудил шум выстрелов, и тут же увидел отца: он уже занес ногу через порог двери, выходившей во двор. Я бросился за ним.
— Фархад, а ты-то куда? — закричала мать. Но я уже был во дворе. Когда отец отворил наружную дверь и вышел на улицу, я тенью скользнул за ним следом. Другие взрослые мужчины плотным кольцом обступили фонарный столб. Они стояли так тесно друг к другу, что я не мог найти щелки, чтобы заглянуть. Потом раздался жесткий визг тормозов, свет фар уперся в спины стоявших — и мужчины попятились, расступились. Из-за плеча одного из них я увидел человека, зажимавшего рукой кровоточившую рану на груди. Солдаты подхватили его под мышки и потащили — ноги раненого бессильно волочились по земле. А я не мог оторвать глаз от новой кровавой дорожки, которая пролегла рядом с той, уже засохшей, и вдруг вспомнил, как наш учитель говорил в тот день: «Мы называем параллельными две такие линии, которые не пересекутся, сколько бы их ни продолжали…»
А на следующее утро я увидел, что свежая кровавая дорожка на обочине слилась с той, первой, а та ведет прямо к дыре в железной ограде Нефтяной компании».
Тут жилец опять ударил себя по колену: «Да, параллельные линии… Две линии называются параллельными, если… Но свежая кровавая дорожка, если ее продолжить по ту сторону ограды, приведет прямо к пальмовой роще!»
Старик, достаточно размяв хлеб, насадил комочек на острие крючка, а остаток положил на край бассейна, возле своих очков. Своими длинными, чуть дрожащими пальцами он превратил бесформенный комок на крючке в шарик, взмахнул удилищем и забросил леску на самую середину бассейна. Жильцу видны были удилище, леска, пробковый поплавок и концентрические круги, которые, будто витки лески, сорвавшейся с катушки спиннинга, все шире и шире расходились по воде, достигали приступки для мытья ног на внутренней стенке бассейна, плескались о камни парапета. А потом вода снова успокаивалась, и над ней виднелся только поплавок да худая спина старика, который сидел неподвижно, неотрывно следя за кусочком пробки.
За те четыре года, которые жилец снимал здесь две верхние комнаты, воду в бассейне меняли не чаще двух раз в год. Один раз — с наступлением азера[61], когда начинались проливные дожди, а старику все еще хотелось половить рыбку под дождем, и старуха поднимала крик:
— Да ты что, старый?.. Не хватает еще, чтобы в такой-то ливень…
А жилец и старик все сидели, высматривая среди разбегавшихся по воде мелких кружочков от дождевых всплесков те четкие и резкие круги, которые оставлял дрогнувший поплавок, и старуха выносила зонт и раскрывала его над головой старика, а дождь шел и шел, и вот уже вся поверхность бассейна была испещрена его тяжелыми каплями, и, как ни старался жилец, он не мог теперь отличить идущие от поплавка круги от прочих многочисленных кругов, больших и малых. А назавтра хозяева приглашали кого-нибудь, чтобы сменить воду в бассейне, и старуха собирала рыб в большую стеклянную банку и уносила к себе в комнату, а жилец и старик понимали, что теперь им не удастся коротать вечера дома.
Второй раз это происходило в конце эсфанда[62], когда холода ослабевали, и жилец мог снова взяться за свою желтую тетрадку и авторучку, придвинуть стул к перилам веранды и опять прочесть: «Уже целую неделю спасения не было от этого тошнотворного запаха. Правда, днем…» Тут он видел, что старик, перекинув через бассейн доски, сам меняет в нем воду. Старуха выносила свой доморощенный аквариум и выпускала в прозрачную воду все тех же четырех мелких золотых рыбок и одну большую бурую рыбину. Еще она выставляла во двор деревянное кресло и придвигала его к бассейну. Потом появлялся старик со своей рыболовной снастью, доставал хлеб из кармана рубахи, откусывал кусок и долго разминал хлебную жвачку между пальцев.