МОЯ РЕЧЬ НА ПОКАЗАТЕЛЬНОМ ПРОЦЕССЕ ПО СЛУЧАЮ ВОЗМОЖНОГО СКАНДАЛА С ЛЕКЦИЯМИ ПРОФЕССОРА ШЕНГЕЛИ Я тру ежедневно взморщенный лоб в раздумье о нашей касте, и я не знаю: поэт — поп, поп или мастер. Вокруг меня толпа малышей, — едва вкусившие славы, а волос уже отрастили до шей и голос имеют гнусавый. И, образ подняв, выходят когда на толстожурнальный амвон, я, каюсь, во храме рвусь на скандал, и крикнуть хочется: — Вон! — А вызовут в суд,— убежденно гудя, скажу: — Товарищ судья! Как знамя, башку держу высоко, ни дух не дрожит, ни коленки, хоть я и слыхал про суровый закон от самого от Крыленки. Законы не знают переодевания, а без преувеличенности, хулиганство — это озорные деяния, связанные с неуважением к личности. Я знаю любого закона лютей, что личность уважить надо, ведь масса — это много людей, но масса баранов — стадо. Не зря эту личность рожает класс, лелеет до нужного часа, и двинет, и в сердце вложит наказ: «Иди, твори, отличайся!» Идет и горит докрасна́, добела́… Да что городить околичность! Я, если бы личность у них была, влюбился б в ихнюю личность. Но где ж их лицо? Осмотрите в момент — без плюсов, без минусо́в. Дыра! Принудительный ассортимент из глаз, ушей и носов! Я зубы на этом деле сжевал, я знаю, кому они копия. В их песнях поповская служба жива, они — зарифмованный опиум. Для вас вопрос поэзии — нов, но эти, видите, молятся. Задача их — выделка дьяконов из лучших комсомольцев. Скрывает ученейший их богослов в туман вдохновения радугу слов, как чаши скрывают церковные. А я раскрываю мое ремесло как радость, мастером кованную. И я, вскипя с позора с того, ругнулся и плюнул, уйдя. Но ругань моя — не озорство, а долг, товарищ судья.— Я сел, разбивши доводы глиняные. И вот объявляется при́говор, так сказать, от самого Калинина, от самого товарища Рыкова. Судьей, расцветшим розой в саду, объявлено тоном парадным: — Маяковского по суду считать безусловно оправданным! БУМАЖНЫЕ УЖАСЫ
(ОЩУЩЕНИЯ ВЛАДИМИРА МАЯКОВСКОГО) Если б в пальцах держал земли бразды я, я бы землю остановил на минуту: — Внемли! Слышишь, перья скрипят механические и простые, как будто зубы скрипят у земли? — Человечья гордость, смирись и улягся! Человеки эти — на кой они лях! Человек постепенно становится кляксой на огромных важных бумажных полях. По каморкам ютятся людские тени. Человеку — сажень. А бумажке? Лафа! Живет бумажка во дворцах учреждений, разлеглася на столах, кейфует в шкафах. Вырастает хвост на сукно в магазине, без галош нога, без перчаток лапа. А бумагам? Корзина лежит на корзине, и для тела «дел» — миллионы папок. У вас на езду червонцы есть ли? Вы были в Мадриде? Не были там! А этим бумажкам, чтоб плыли и ездили, еще возносят новый почтамт! Стали ножки-клипсы у бывших сильных, заменили инструкции силу ума. Люди медленно сходят на должность посыльных, в услужении у хозяев — бумаг. Бумажищи в портфель умещаются еле, белозубую обнажают кайму. Скоро люди на жительство влезут в портфели, а бумаги — наши квартиры займут. Вижу в будущем — не вымыслы мои: рупоры бумаг орут об этом громко нам — будет за столом бумага пить чаи́, человечек под столом валяться скомканным. Бунтом встать бы, развить огневые флаги, рвать зубами бумагу б, ядрами б выть… Пролетарий, и дюйм ненужной бумаги, как врага своего, вконец ненавидь. |