1915 Вот так я сделался собакой Ну, это совершенно невыносимо! Весь как есть искусан злобой. Злюсь не так, как могли бы вы: как собака лицо луны гололобой — взял бы и все обвыл. Нервы, должно быть… Выйду, погуляю. И на улице не успокоился ни на ком я. Какая-то прокричала про добрый вечер. Надо ответить: она — знакомая. Хочу. Чувствую — не могу по-человечьи. Что это за безобразие! Сплю я, что ли? Ощупал себя: такой же, как был, лицо такое же, к какому привык. Тронул губу, а у меня из-под губы — клык. Скорее закрыл лицо, как будто сморкаюсь. Бросился к дому, шаги удвоив. Бережно огибаю полицейский пост, вдруг оглушительное: «Городовой! Хвост!» Провел рукой и — остолбенел! Этого-то, всяких клыков почище, я и не заметил в бешеном скаче: у меня из-под пиджака развеерился хвостище и вьется сзади, большой, собачий. Что теперь? Один заорал, толпу растя. Второму прибавился третий, четвертый. Смяли старушонку. Она, крестясь, что-то кричала про черта. И когда, ощетинив в лицо усища-веники, толпа навалилась, огромная, злая, я стал на четвереньки и залаял: Гав! гав! гав! 1915
Кое-что по поводу дирижера В ресторане было от электричества рыжоZ. Кресла облиты в дамскую мякоть. Когда обиженный выбежал дирижер, приказал музыкантам плакать. И сразу тому, который в бороду толстую семгу вкусно нес, труба — изловчившись — в сытую морду ударила горстью медных слез. Еще не успел он, между икотами, выпихнуть крик в золотую челюсть, его избитые тромбонами и фаготами смяли и скакали через. Когда последний не дополз до двери, умер щекою в соусе, приказав музыкантам выть по-зверьи — дирижер обезумел вовсе! В самые зубы туше опóенной втиснул трубу, как медный калач, дул и слушал — раздутым удвоенный, мечется в брюхе плач. Когда наутро, от злобы не евший, хозяин принес расчет, дирижер на люстре уже посиневший висел и синел еще. 1915 Великолепные нелепости Бросьте! Конечно, это не смерть. Чего ей ради ходить по крепости? Как вам не стыдно верить нелепости?! Просто именинник устроил карнавал, выдумал для шума стрельбу и тир, а сам, по-жабьи присев на вал, вымаргивается, как из мортир. Ласков хозяина бас, просто — похож на пушечный. И не от газа маска, а ради шутки игрушечной. Смотрите! Небо мерить выбежала ракета. Разве так красиво смерть бежала б в небе паркета! Ах, не говорите: «Кровь из раны». Это — дико! Просто избранных из бранных одаривали гвоздикой. Как же иначе? Мозг не хочет понять и не может: у пушечных шей если не целоваться, то — для чего же обвиты руки траншей? Никто не убит! Просто — не выстоял. Лег от Сены до Рейна. Оттого что цветет, одуряет желтолистая на клумбах из убитых гангрена. Не убиты, нет же, нет! Все они встанут просто — вот так, вернутся и, улыбаясь, расскажут жене, какой хозяин весельчак и чудак. Скажут: не было ни ядр, ни фугасов и, конечно же, не было крепости! Просто именинник выдумал массу каких-то великолепных нелепостей! 1915 Мое к этому отношение Гимн еще почтее Май ли уже расцвел над городом, плачет ли, как побитый, хмуренький декабрик,— весь год эта пухлая морда маячит в дымах фабрик. Брюшком, обвисшим и гаденьким, лежит на воздушном откосе, и пухлые губы бантиком сложены в 88. Внизу суетятся рабочие, нищий у тумбы виден, а у этого брюхо и все прочее — лежит себе сыт, как Сытин. Вкусной слюны разлились волны, во рту громадном плещутся, как в бухте, А полный! Боже, до чего он полный! Сравнить если с ним, то худ и Апухтин. Кони ли, цокая, по асфальту мчатся, шарканье пешеходов ли подвернется под взгляд ему, а ему все кажется: «Цаца! Цаца!» — кричат ему, и все ему нравится, проклятому. Растет улыбка, жирна и нагла, рот до ушей разросся, будто у него на роже спектакль-гала затеяла труппа малороссов. Солнце взойдет, и сейчас же луч его ему щекочет пятки холеные, и луна ничего не находит лучшего. Объявляю всенародно: очень недоволен я. Я спокоен, вежлив, сдержан тоже, характер — как из кости слоновой точен, а этому взял бы да и дал по роже: не нравится он мне очень. |