1926 Вместо оды Мне б хотелось вас воспеть во вдохновенной оде, только ода что-то не выходит. Скольким идеалам смерть на кухне и под одеялом! Моя знакомая — женщина как женщина, оглохшая от примусов пыхтения и ухания, баба советская, в загсе венчанная, самая передовая на общей кухне. Хранит она в складах лучших дат замужество с парнем среднего ростца; еще не партиец, но уже кандидат, самый красивый из местных письмоносцев. Баба сердитая, видно сразу, потому что сожитель ейный огромный синяк в дополнение к глазу приставил, придя из питейной. И шипит она, выгнав мужа вон: — Я ему покажу советский закон! Вымою только последнюю из посуд — и прямо в милицию, прямо в суд…— Домыла. Перед взятием последнего рубежа звонок по кухне рассыпался, дребезжа. Открыла. Расцвели миллионы почек, высохла по-весеннему слезная лужа… — Его почерк! письмо от мужа.— Письмо раскаленное — не пишет, а пышет. «Вы моя душка, и ангел вы. Простите великодушно! Я буду тише воды и ниже травы». Рассиялся глаз, оплывший набок. Слово ласковое — мастер дивных див. И опять за примусами баба, все поняв и все простив. А уже циркуля письмоносца за новой юбкой по улицам носятся; раскручивая язык витиеватой лентой, шепчет какой-то охаживаемой Вере: — Я за положительность и против инцидентов, которые вредят служебной карьере.— Неделя покоя, но больше никак не прожить без мата и синяка. Неделя — и снова счастья нету, задрались, едва в пивнушке побыли… Вот оно — семейное «перпетуум мобиле». И вновь разговоры, и суд, и «треть» на много часов и недель, и нет решимости пересмотреть семейственную канитель. Я напыщенным словам всегдашний враг, и, не растекаясь одами к восьмому марта, я хочу, чтоб кончилась такая помесь драк, пьянства, лжи, романтики и мата. 1927
Весна В газетах пишут какие-то дяди, что начал любовно постукивать дятел. Скоро вид Москвы скопируют с Ниццы, цветы создадут по весенним велениям. Пишут, что уже синицы оглядывают гнезда с любовным вожделением. Газеты пишут: дни горячей, налетели отряды передовых грачей. И замечает естествоиспытательское око, что в березах какая-то циркуляция соков. А по-моему — дело мрачное: начинается горячка дачная. Плюнь, если рассказывает какой-нибудь шут, как дачные вечера милы, тихи. Опишу хотя б, как на даче выделываю стихи. Не растрачивая энергию средь ерундовых трат, решаю твердо писать с утра. Но две девицы, и тощи и ряб`ы, заставили идти искать грибы. Хожу в лесу-с, на каждой колючке распинаюсь, как Иисус. Устав до того, что не ступишь на ноги, принес сыроежку и две поганки. Принесши трофей, еле отделываюсь от упомянутых фей. С бумажкой лежу на траве я, и строфы спускаются, рифмами вея. Только над рифмами стал сопеть, и — меня переезжает кто-то на велосипеде. С балкона, куда уселся, мыча, сбежал во внутрь от футбольного мяча. Полторы строки намарал — и пошел ловить комара. Опрокинув чернильницу, задув свечу, подымаюсь, прыгаю, чуть не лечу. Поймал, и при свете мерцающих планет рассматриваю — хвост малярийный или нет? Уселся, но слово замерло в горле. На кухне крик: — Самовар сперли! — Адамом, во всей первородной красе, бегу за жуликами по василькам и росе, Отступаю от пары бродячих дворняжек, заинтересованных видом юных ляжек. Сел в меланхолии. В голову ни строчки не лезет более. Два. Ложусь в идиллии. К трем часам — уснул едва, а четверть четвертого уже разбудили. На луже, зажатой берегам в бока, орет целуемая лодочникова дочка… «Славное море — священный Байкал, Славный корабль — омулевая бочка». |