– О, господи…
– Как только раскаленные ножницы коснулись этой нити, Сотников взвыл, словно заколотый вепрь и полетел назад, к концу зала, а далее раздался хлопок, и он исчез, оставив тяжёлое облако серы. А я? Я потеряла сознание.
Барбара встала из кресла и обнаженной прошлась по комнате. В полутьме её тело, освещенное светом, идущим из ночного окна, казалось облитым неким фосфорным сиянием.
– Барбара, ты богиня, – шептал он, тараща на неё воспаленные глаза.
– А далее я проснулась утром, в одной из спален замка де Траверсе. Передо мною был светлый, залитый солнцем эркер, через который слышалось пение птиц. В открытое окно несло упоительной свежестью. Я посмотрела рядом с собой. На стуле лежала та самая рубаха, некогда принадлежащая одной из французских королев. Я бегло осмотрела старинные швы, пожелтевшие от времени оборки и тканевое плетение четырнадцатого века. Но, знаешь что? Помимо старых, почерневших пятен крови, на этой рубашке появились новые пятна. И это была моя кровь.
В ответ Гладышев вздохнул.
– Лишь бы тебе всё это помогло.
– Помогло, Миша. Но, увы, ненадолго.
– Как? Что ты такое говоришь?! – вскричал он.
– Не кричи. Давай спать. Всё остальное я расскажу тебе завтра. Уже слишком поздно.
* * *
Санкт-Петербург. Лиговский проспект, квартира Петровского. Это же время
– Григорий Александрович, – робко начала она, освобождая свою руку из руки «чернеца». – И всё же, это всё странно.
– Что именно? – отвечал он, не открывая глаз.
– Ну, это вот всё. Что мы с вами лежим. И всё, что произошло, это же ужасно по сути. Я не должна была.
– Разве? Кто тебе это сказал? – он открыл глаза и посмотрел ей в лицо.
– Так, грех же какой.
– Ну, если я скажу тебе, что грешить ты начала с того самого дня, как пригласила меня к вам в дом, тогда что?
– Ну, скажете тоже…
– Не веришь?
– Не верю.
– А кто к себе в дом пускает консультантов, не чурающихся чёрной магии?
– Ну, то же совсем другое.
– Глупая, иди ко мне, – он подтянул её ближе и чмокнул в белеющую в темноте упругую щечку.
– Да, я глупая, Григорий Александрович, – всхлипнула она. – Конечно, глупая, раз лежу здесь с вами.
– Зови меня на ты. Я же просил.
– Прости, я никак не могу привыкнуть.
– Привыкай.
Он поднялся с кровати. В темноте забелело его долговязое и худое тело. Он, не стесняясь и не накидывая халата, прошлепал босыми ногами к столу, стоящему в спальне, и зажёг керосиновую лампу. Рваный свет выхватил темные углы, ворох одежды на высокой спинке стула, занавешенные окна, стену с золотистыми обоями и голландку в кофейных изразцах. Помимо этого она увидела его длинные поджарые ноги, покрытые темными волосами, широкие, чуть сутулые плечи, впалый живот, длинные худые руки и то самое место, которое он не подумал даже скрывать. Даже в полумраке этой душной комнаты она таращилась невидимым взглядом на его тёмный, поросший черными, густыми волосами, пах.
«Хоть бы кальсоны, что ли надел, – думала она. – Экий он весь страшный, мохнатый… И такая дубина между ног».
При воспоминании об его «дубине» у нее сладко заныло внизу живота.
«Господи, – думала она. – Что же это я наделала? Как же я духовнику всё это на исповеди расскажу? Он же проклянёт меня. Мужняя жена, да с чужим мужиком согрешила. Хотя, какая я уж Мише жена, если с ним другая в родительском доме, да на кровати милуется».
При воспоминаниях о муже, она вдруг заметила, что мысли о нём и Барбаре теперь не вызывали в ней той же глухой и безысходной ревности. И боли прежней она уже не чувствовала. Теперь ей казалось, что её Михаил находится вовсе не в Гатчине, а уехал куда-то далеко-далеко. И что ей совсем его не жаль. И что она согласна его и вовсе никогда не видеть. Вся та боль, которая была связана с Гладышевым, куда-то исчезла, стала намного бледнее и невесомей. Она будто подтаяла, скукожилась, уменьшилась до самых призрачных размеров.
Уменьшилась она в тот самый момент, когда этот молодой мужчина испытал к ней такую страсть, о которой она никогда ранее не знала, да и знать не могла. Словно голодный зверь, он врезался в её сочную плоть своим каменным жезлом, своим до неприличия длинным и горячим рогом. Её мысли путались. Она не желала давать более чёткое словесное определение тому самому органу, который настолько потряс её воображение.
Этот мужчина был иным. Он двигался иначе. Он долбил её, казалось, сильнее и жёстче, чем делал это муж. Да, его движения, резкие прыжки и выпады напоминали ей неведомого зверя. Только какого? Она пока не понимала.
И не было в его действиях лени, не было и одолжения, к которому она так привыкла за все эти годы. Не испытывала она и чувства стыда. Она лишь пыталась сопротивляться, но её никто не слушал. Её вообще не собирался кто-либо слушать! Её впервые в жизни брали властно, жадно, горячо и повелительно, как самку. А потом была нежность, море нежности. Он делал всё то, чего Михаил порой делать не желал. Мише не всегда было интересно её собственное удовольствие. Миша снисходил, а этот «чернец» её вожделел так, как может вожделеть горец белую женщину. Он словно дикарь, украл её из приличного дома, отнёс в лес и жадно залюбил до одури. До взаимных криков. До полного животного бессилия.
Живя с мужем, она привыкла сама напрашиваться на ласку. И даже в постели она порой ловила руку мужу и тянула её вниз, но он так часто делал вид, что вовсе не понимает того, что она хочет. Её страсть к нему разгоралась, словно пожар, и никогда не гасла, а, наоборот, тлела лишь по причине её вечной неудовлетворенности, её вечного голода…
А Григория не нужно было что-либо просить. Он ласкал её сам, настойчиво, дерзко, и так затейно, что она не успевала охать и изумляться его открытой и дерзкой похоти. В этот вечер его глаза загорались радостью всякий раз, как она кончала. Она орала и билась от ярких мышечных спазмов, пронзающих всё ее нутро, а он в это время почти хохотал от удовольствия, шепча такие непристойности, от которых она впадала в полное беспамятство.
Он овладел ею несколько раз, почти без перерыва. Его горячее семя залило ей все ноги, живот и пах. Она лежала без сил и пыталась сосредоточиться хоть на какой-то дельной мысли.
«Господи, что за мужчина? – думала она. – Он же совсем чужой. И пахнет от него иначе. И рот, и губы, и этот длинный холодный нос. И дыхание. Совсем не противное, свежее дыхание. И запах пота – резкий, животный, горячий. Чужой. И эти худые руки, покрытые волосами. Господи, отчего же он летал? Может, мне всё это померещилось?»
– Что ты молчишь, булочка? – он подсел к ней и склонился над лицом. – Тебе было хорошо?
– Да… Но всё это так необычно, – шептала она, глядя в потолок.
– Ты хочешь кушать, Танечка?
– Да, пожалуй.
– У меня есть селедка, серый хлеб, портвейн и кусок телятины. Будешь?
– Буду, – кивнула она.
– А хочешь, поедем в ресторацию?
– А который час?
– Погоди, я посмотрю, – он вытянул из кармана круглые часы на цепочке. – Ого, уже почти полночь.
– Как полночь! – она подскочила.
– А что такое?
– Меня же там кучер ждёт.
– Где?
– Возле твоего дома. А я у тебя уже пять часов пробыла.
– Пойдем, сходим к нему и скажем, чтобы он ехал домой.
– Он сразу всё поймет, – заволновалась она.
– Что ему, сермяжному рылу, можно понимать? Таня, будь же ты хозяйкой своей жизни.
– Хозяйкой своей жизни… – эхом повторила она и подивилась мудрости его слов.
Она наскоро натянула платье и вместе с ним вышла на сонную улицу, где было светло, почти как днём. Подернутое таинственной дымкой небо, словно светилось изнутри. А воздух, свежий воздух, ворвался в её легкие таким радостным, искрящимся потоком, что ей захотелось закричать от избытка чувств. Она почувствовала себя совсем молодой и невероятно счастливой. Ей вдруг показалось, что у неё вся жизнь впереди, и что она будет совсем иной. Жизнь, в которой она станет самой желанной и самой прекрасной.