Он одет был для выхода в лапти и в онучи, перевитые черной тесьмой, и в рубаху с красными ластовицами, чтобы петь «нумера».
Пан Ступакович щедро подбадривал из бутылочки. Выпил и сам. И вдруг стал невеселый.
— Моя паненка Ванда Мусила вон из города в Павловск, а из за чего? Из за подлой книжонки. Слыхали, психоанализ Фрейда?
— Нет, — сказал дьякон, — я ученых книг читать не могу.
— Зачем она ученая? Никак! Эта книга паскудней шпика-подлюки. Эта такая книга… она вас укусывает как собака, когда вы совершенно не ждете. Подумайте: жена меня так себе, с лаской спрашивает: «ну что вы, мой кохане, какие мечтания в снах имеете? Имеете вы мечтания об озере, будто в лодке плывете, а кругом цветы?» — Ну, скажите, может ударить вам в голову, что это же вовсе не озеро, а мышеловка, куда мышку хлоп — и пожалуйте! — Ну, и мне не пришло: — какже говорю, моя кохана, бывает и озеро мне мечтается в сонной мечте, но чаще, откроюсь я вам, по прежней моей канцелярской работе, что убираю в шуфлятке, или в ящиках роюсь… Вдруг жену, прошу пана, как скарпий ужалил. Позеленела и с кулаками кричит: — «ваши сонные мечтания обличают на яву самые с вашей стороны последние похабности. И с кем вы их поважаете делать, я помру, а дознаюсь!» И вон тогда из дома! А дом то ее… И ведь это она не с своей головы, а с напечатанной книги: психоанализ Фрейда. И такой это советский толкователь снов, чтоб ему…
Прозвонил колокольчик. В маленькую дверь глянул такой же как дьякон «лапотник», и сказал: — наш выход!
Пан Ступакович с лаской взял дьякона под руку, прошептал: — вы не считайте за урон гонору, что сегодня не высший духовный ансамбль. К той неделе подравняю вам сплошь дьяконов. Хотите «живых», хотите «мертвых»?
На спевке Мардарий узнал своих партнеров — трех многосемейных дьяков из недальних приходов и дьячки узнали Мардария. Но все поздоровались как незнакомые, когда пан Ступакович представил их друг другу под чужими фамилиями.
— Первым номером сезонное — «Яблочко». Публика обожает. Ну, адье, — жирофле! И подвыпивший пан Ступакович сделал ручкой.
Через минуту все четверо лапотников стояли на открытой сцене, и дьякон Мардарий — запевало, выворачивая пятки, ерепенясь, с уханьем выводил:
— Эх, яблочко, да покатилося,
Генуэц-конференц да провалилася!
Вяч. Шишков
Черный час
РАССКАЗ
— О-го-гой! — закричал тунгус Пиля.
И тайга отозвалась:
«О-гой»…
Осмотрелся кругом: лес, снег, клок седого неба — вынул изо рта неугасимую:
— А-гык!
Резко, четко, словно шайтан к ушам:
«А-гык»…
Пиля любит покричать в тайге: один, скучно. Крикнешь — ответит, ну, значит, двое, не один.
Пиля большой ребенок. Сколько же Пиле лет?
— Трисать пиять.
Пиле в прошлом году на ярмарке в Ербохомохле сорок было, ведь сам же говорил всем:
— Сорок… Мой старик есть, совсем маленько старый… Дай, друг, винца.
Да и сам батька, поп Аркашка кривой, священник в книгу заглянул одним глазом и сказал:
— Тебе, чадо, сорок стукнуло. А ты и на исповеди не бывал. Хоть бы соболька от трудов пожертвовал, а то бог хворь нашлет.
А вот теперь Пиле только тридцать пять. А весна придет — может двадцать будет, почем знать… Может, пятнадцать…
Озирается Пиля, нюхтит, как собака по следу соболя, пытает снег, пытает небо, пытает морозный воздух, ищет глазами и душою хоть малый знак весны.
— Нет, зимно… Синильга — снег кругом, льды кругом, мороз.
Костер урчит — лопочет. Желтое, красное с синим переливом пламя взвивается вверх, когда Пиля сует в костер целую лесину. Холодно. И нет солнца. Куда оно делось, куда ушло? Заблудилось что ли, или болезнь забрала его? Вдруг помрет, подохнет солнце? Ой, как худо тогда. Тогда и весна не придет. И Пиля останется один, совсем один, как в небе месяц.
Суетливая Камса прыгнула ему на грудь и дружески лизнула в толстые губы. Сплюнул Пиля и пнул собаку под живот, а сам повалился в снег, стал кататься и корчиться, словно в тяжком припадке, стал кричать придавленным голосом, как у попавшейся в капкан лисы:
— Скушно мне, как скушно! Эй, баба, девка, иди!..
Собаки гурьбой к нему, не знают, чем помочь: беда пришла, или так сдурел хозяин, может игру завел.
Собаки выть начали. Вот олени примчались: скоком, скоком — стоп! — окружили хозяина кольцом, закинули густодревые рога назад, из ноздрей белый пар.
А Пиля все кричит:
— Ой-ой! Какой я один… Собака я!
* * *
Стойте ветры, не метите снег. И ты, кривая сосна, не качайся.
Солнце, где же ты? Ну, ну! Разве не чуешь, что Пиля собирается в дорогу?
Крутятся вихри, воют шайтаны в трущобах темных, ходит ветер по вершинам, шумит тайга.
Смерть.
Кому смерть, а Пиле любо: да если б кругом Пили выросли ледяные горы, если б вся снеговая туча опрокинулась на землю, и бешеный ветер рвал бы с корнями лес, — для Пили одна забава — встал, пошел: Эй… эй!.. Сторонитесь льды, прочь крылатые, косматые вихри, эй… эй, — умри, издохни, ветер — Пиля идет! А куда? Хе-хе… Куда собрался Пиля?
— Самую красивую найду.
Скликал оленей:
— Оро́н! Оро́н!
Связал гуськом, в ольго́ун, на переднего, — у́чуга — седло набросил.
Стоят олени, дышат, будто говорят:
— Найдем, найдем, самую красивую найдем.
И собаки черные крутятся возле, черные, а поседели — снег, мороз:
— Найдем, найдем, — взлаивают хором.
Пиля весь погружен в сборы, неугасимую трубку некогда раздуть: торчит в зубах мертвой загогулькой.
— Айда вперед… Ко-ко! Ну, вы, не отставайте!
Куда? Прямо. В то место, где весна живет. Прямо. Даже не оглянулся Пиля на брошенное стойбище. А что ему? Пиле везде приют. Был бы огонь да лес.
Сидит Пиля на переднем олене — олень рогастый, крепкий — голова у Пили огромная — вот так башка, этакой во всей тайге не встретишь. Не даром все смеялись над ним:
— Как ты и родился такой?
Башка у Пили волосатая, длинная грива сзади, в косы плести Пиля не умеет. А поверх волос — какой-то колпак из красной тряпки.
Вот все, бывало, говорили: Пиля урод, Пиля страшный: сам лесовик с перепугу сдохнет, ежели встретит Пилю невзначай.
С утра до но́чи, с утренней зари до поздних ярких звезд, каждый день все вперед, вперед правит путь свой Пиля. А чего ищет — не находит.
Как стрела из лука летит его взор туда, сюда: выйдет в долину речки — во все концы смотрит, взнесут его олени на вершину сопки — край неба виден — а того, что надо — нет…
— Мне надо бабу, — говорит он каждой сосне кудластой, каждому гнилому пню.
— «Может, жену, может быть, мать с сестрой?» — спрашивает его ветер.
— Бабу! — упорно твердит Пиля и свистит злобно, звонко, словно иглой каленой колет насквозь тайгу.
Он очень хорошо знает, что ему надо. Не жену, не сестру, не мать.
Ему надо все:
По тунгусски:
— Аши.
По русски:
— Бабу.
И мать, и сестру, и жену, все вместе.
Разве была когда у Пили мать? Он от поганого гриба родился, его шайтан принес. Не было у Пили матери, а надо. До зарезу надо, тоскливо одному, все один, да один. Скушно.
И сестры у Пили не было, а надо.
А вот и самое главное, что надо Пиле, всему голова, страшно и подумать: жену.
— Ох ты!.. Жена-а! — сладко простонал Пиля, зажмурился, ухмыльнулся во весь рот, боднул головой, едва на олене усидел — голова у Пили огромная, что твой пень, перетянула.
И куда его несет олень — не знает, что кругом — не видит, все пестро, пестро, искры красные в глазах, огни по сторонам, и словно бы кто тихим голосом поет, женским, заунывно так, тонко выводит, ласково.
— «Вот и я… Что же ты. Слезай, бери!»
Всхрапнул Пиля, открыл глаза, тьма кругом.
— Неужто ослеп я? Неужто спал?
Ночь, звезды. Олени в куче. Видно, давно остановились. Собаки спят. Удивился Пиля.