Тайком ускользнул на заседание Мардарий — и в самую точку попал. Главный один доказывал, как именно вышел в церкви раскол.
Мардарий не отрывался от главного.
На эстраду перед несметным народом тот выбежал и стал говорить. Разве словами? Нет. Будто чирк — подожжет, и взовьется ракета и вокруг огнями цветно… А он им упасть не дает, еще и еще…
Сразу Мардарий не понял смысла слов, боялся понять. Все, о чем он сам при царе еще, не то что робко подумывал — куды не сумел бы! — А скорей все то, от чего больно бывало, и стыдно бывало, — вот про все это проповедник, как по самой умной книжке.
А войну то, войну как разделал! Пушки, чугунные неодушевленные орудия, говорит, святой водой окропляли, чтоб им без промаха бить людей.
И про все это таким ураганом, взметает вверх, в стороны руки, сверкают глаза, весь бледный, яростный…
— Божья гроза, — шепчет Мардарий, — божья гроза.
Как девушка, скромный дьякон вовлекся в вихрь проповедника и весь замер в одном: за что скажет, за то и помру.
А говорит проповедник слова: социализм, революция… примем гонение и смерть за новое религиозное сознание.
Мардарию вспоминается, как тогда в вагоне он взволновался от всего, что видел, и как потушил в себе новый интерес, не зная, смеет ли он, духовное лицо, сопричтись революции. Теперь он видит, что смеет и как это надо.
— Кто принадлежит к прогрессивному духовенству, кто знает что церкви нужен сдвиг? Идите к нам!
Трепещет и стыдится Мардарий: неужто он сам и есть прогрессивное духовенство, — ведь двух слов связать не умеет.
И хоть слышит сзади, не понимает насмешливых возгласов:
— При царе бы войну и корили!
— Задним числом дешевле стоит!..
А тот на эстраде рассказывал, как они, несколько человек, сделали церковный переворот, и теперь все в церкви по новому. — В одной любви христовой и строительстве праведном…
Как только этот проповедник окончил, Мардарий других и слушать не стал, побежал домой.
Скрипит чуть подмерзший снежок, белая улица, и вдруг радость от нее, как от той белой дороги, когда с парнями ходил в Ордынок. Молодость воротилась и вознесла. Вот пусть бы сейчас все те разговоры, в вагоне. Сейчас сказал бы тем, профессорам соборным, и кавалеру и флотскому: я вам родня. Я, дьякон Мардарий из Дубовой Луки, тоже знаю, за что собственно мне помереть. Да, за новую, за живую церковь!
Тихо пробрался в свой корридор дьякон Мардарий, тихо отперся ключем. Не раздеваясь, взял со стола ножницы, и сияя детскими веселыми глазами, отрезал целиком свою забранную в кулак косицу.
Дьяконица проснулась. Замученная, безброво и тупо смотрела на мужа. Потом она глянула вниз на половицу. На половице, свернувшись кольцом, как змея, чернела густая дьяконова волна.
— Остриг!..
И как по каменным, по ее серым щекам съехали вниз две слезы.
VI
Решающие наступили для Мардария дни. Не в словах увязать — оживлять жизнь делами, «новым религиозным сознанием», вместе с ним, с проповедником. Из за этого самого из Дубовой Луки сюда ехал, из за этого с дьяконицей своей голодает.
Что же ему, как начать? Попроситься в прогрессивное духовенство? А какой он работник! Косноязычен и не мудрящ.
Вот если б для примера за что помереть надо бы — это он может. Детей люди добрые не оставят…
А духовенству, как и всем, надо правду свою выявлять: из за чего собственно оно есть духовенство — то есть именно особое ведомство?
И мечтается дьякону; в обиде тот проповедник, что ему душу пронзил, готовится к ссылке, и на все его дело — гонение. А он дьякон Мардарий в ноги ему: пострадать хочу с вами за все собственно, о чем вы давеча с кафедры!
Революция в России: кто умер, а кто узнал, за что ему умереть стоило бы. Ну, а кто и сейчас не узнал — того воши, воши съедят… Узнал дьякон Мардарий: ему — за живую церковь.
На другой день ввечеру, пошел Мардарий к управдому Сютникову деликатно выспросить, как и что ему сделать, чтобы вдруг запринадлежать к прогрессивному духовенству, да обиняком допытать, как это в «живцы» вписываются.
А управдом, он же богоспец, Сютников его вдруг, как медведя охотник — по черепу — наповал:
— Живцы твои, дьякон, живцы каковы! И нумерочком газеты пред глазами мерекает. — Гляди ка в столбец.
Глазам дьякон не верит: — отбирать у духовных лиц подписку о признании ВЦУ.
— А тех братец, что заартачатся, вон из прихода, за пределы епархий. По старинке, им нравится. Щука съедена, а зубы то, видно, остались. Хе, хе…. за пре-де-лы!
Пришел дьякон домой, не спросил ничего, что хотел.
Дома узнал: всполошенный дьячок прибегал, завтра утром церковный совет у батюшки на дому.
— Уж ты не прекословь живцам то, — ноет дьяконица, — с ними не шутка! Отца Павла прихода лишают, а благочинный от Троицы сам «покраснел», с амвона грозил, коли кто не подпишется.
Кричит пеленашка, у нее режутся зубы, и рожок с сгущенным молоком она злобно толкает крепкими кулачками. Наливается красная, выпинаясь замотанным телом, как рассерженный рак.
Марфа Степановна просунула в дверь ядовитую свою голову в холодной завивке и прошипела: успокойте ребенка.
— Снесу ее к доктору, — прошелестила дьяконица белыми губами, встала, пошатываясь от бессонных ночей. Двух старшеньких только что свезла в скарлатине в больницу.
Сидит один дьякон топит времянку. Дымит она. Дым глаза ест. От него, что ли, плачут глаза. Темен умом дьякон, а сердце простору просит. Ну ради чего революция? И собственно для духовного ведомства?
Прочие ведомства все узнали ради чего стоит жить и помереть. Ну, а духовное? Ужели ради власти? И к кому пойти Мардарию, когда он и слова не знает, и про свою православную веру как в семинарии учил, чисто все позабыл. Одно помнит: образа на стене монастырской — «взыграша младенец во чреве» и бревно в глазу осудителя. Да, вот еще недавно узнал: пока жив, найти каждому надо, за что именно ему помереть. Найдешь — в полный чин вступишь, оправдан и сам.
А пан Ступакович-то? Сан — для базы. Да неужто и весь тут ответ?
А Ступакович легок на помине, стучится. Его стук дробинками бьет, а голос с игрой:
— Ваше Преждеосвященство дома?
Молча дьякон впустил.
— Ой, и дымно у вас, — говорит пан Ступакович, — совершенные облака. — А топить настоящую печь нету дров, что? Ведь дровец то в обрез?
— Мешками берем.
— Срам, дрова брать мешками, ведь это не 18 год, это ведь слава богу, нэп. А при нэпе одни бездельники не устраиваются. Ну, хотите завтра же березовых? В счет гонорара. Прямо с вокзала два воза: один мне, другой вам. И чухоночку пришлю — честнейшая; если что подливает, так одну только невскую воду. Затушите ваш огонь и пойдемте. Ну?
— Обмозговать надо…
— Ну, за парой пива обмозгуете. Ставлю. За сегодняшнее разовое выступление — неподдельную красную «столимонку». А дрова это в счет, подмахните контракт на сезон, и топите себе на здоровье! Гарантирую: дрова — как бездымный порох, без дыму, сразу жарища. Грим вам для первого раза я сам наведу, а уж вы завтра карандашики в футлярчик, футлярчик в тайный карманчик. Зеркальце вынул, тут штрихнул, там штрихнул — красавец мужчина!
Дьякон ходил по комнате, трещал молча пальцами.
Постучали в дверь. Дьяконица.
— Ну? — Спросил дьякон.
Дьяконица с трудом подняла бессонные глаза и сказала, кладя на постель пеленашку:
— Скарлатина. В тепле держать надо.
— Тепло первое дело — подхватил Ступакович, — первое дело: тепло и легкий питательный стол.
— А тех, в больнице, на свое молоко перевели.
Голос у дьяконицы шел издалека, будто не она говорила, а в нее как в трубу шел откуда то звук.
— Ну, пойдем, — сказал Мардарий пану Ступаковичу.
VII
Дьякон Мардарий, с подведенными углем глазами, отчего они словно кому то фривольно подмигивали, с пятном румян на щеках, сидел в комнатушке за открытой сценой, за столиком, против пана Ступаковича. И как давно ему не случалось, он глушил одну за одной, настоящую прежнюю водку.