Вдруг где-то вдали раздался детский плач. Наташа вздрогнула и остановилась.
– Коля!.. – проговорила она вслух с каким-то ужасом и удивлением, как будто этот плач поразил и испугал ее.
За все это ужасное утро она ни разу не вспомнила и не подумала о нем; она как бы забыла его. И теперь это напоминание вдруг встало перед ней со всею своей тяжелой, необоримою силой. Она молча остановилась посреди комнаты, невольно прислушиваясь к долетавшим до нее крикам. Да, вот он! Вот оно! О, не только нельзя отомстить этому ненавистному человеку, но нельзя даже забыть его, вычеркнуть его навсегда и из жизни, и из воспоминаний. И пока будет существовать этот его ребенок, они всю жизнь должны будут помнить его и чувствовать все то зло, которое он причинил им и матери. Вот та связь, которая навсегда свяжет их воспоминанием об их несчастном прошлом. Нет, нет! Этого не будет, не должно быть! Если не для нее, Наташи, то хоть ради ее несчастного отца! Он не должен видеть этого ребенка, чтобы иметь возможность хоть когда-нибудь забыть всю горечь, весь позор и все страдание, которые один раз уже перенес. Неужели ради его ребенка ее несчастный отец должен будет опять мучиться и страдать? Нет, нет и нет! Но куда же его деть? Куда его деть! О, если бы его не было совсем! Отдать куда-нибудь совсем, навсегда, положить ему на воспитание деньги, чтобы он не нуждался впоследствии… У нее есть, она знает, тридцать тысяч от бабушки – на приданое, да еще осталось что-нибудь и от матери, вот эти деньги и отдать ему, все, положить на его имя… Но только чтобы больше уже никогда не видеть, не слышать о нем, и забыть, все-все забыть… «Господи, быть может, это грех, прости мне, прости, но я не могу любить его… Грех это – и пусть грех! Но я не могу, не хочу, не должна даже пересиливать себя и заставлять себя любить „его“ ребенка! Его, который убил мать, опозорил отца и разбил все наше счастье, всю любовь… Грех ведь было бы также и убить этого человека, и все-таки я бы убила его, если бы только нашла!.. Боже мой, Боже мой! Да что же мне делать, что же мне делать!.. О, научи и помоги!..»
Вся голова ее горела, и ей казалось, что если это продлится еще немного, то она сойдет с ума. И с ужасом она хваталась за голову, ей страстно хотелось заплакать, но слез не было, и только нервная судорога сжимала ее горло…
А Коля где-то все плакал и плакал, и чем сильнее и громче становился его плач, тем мучительнее ныла ее душа…
Дверь в ее комнату приотворилась, и няня заглянула к ней.
– Матушка, барышня, пойдите к Коленьке, нам никому нельзя!
– Что? – Наташа с недоумением обернулась к ней. – Что вам?
– К Коленьке, говорю, матушка, пойдите, я, как освобожусь, сразу приду. Там молочко и булка есть на столике, покормите его покамест.
Наташа опустила глаза и отвернулась от нее.
– Хорошо… – сказала она тихо, точно с трудом. – Идите.
XVIII
Наташа вошла в Марфушину комнату, куда второпях унесли Колю, и остановилась у кровати.
Мальчик, почти совсем голенький, в одной рубашонке, лежал на постели горничной и громко кричал. От крика у него затекла и даже посинела головка, расстегнутый ворот рубашки был весь мокрый от слез.
Увидев, что к нему подошли, он замолчал на мгновение, но потом, поняв, что это не та, кого он звал, снова заплакал и закричал.
Наташа сумрачно смотрела на него.
Вот они, эти голубые прозрачные глаза, так похожие на «его» глаза…
И она угрюмо стояла, не зная, что ей с ним делать и как его успокоить. При жизни матери она не только никогда не нянчилась с ним, но, избегая его, ни разу не держала даже на руках. И теперь она неумело и застенчиво протянула к нему руки, но он не давался ей и заплакал еще громче.
Наташа с недоумением оглядывалась по сторонам, ища что-нибудь, что могло бы его утешить и успокоить, и вдруг увидела молоко и булку, про которые говорила ей нянька.
Она машинально взяла их со стола и поднесла к нему.
Мальчуган приподнялся и, слегка повернув к ней голову, взглянул исподлобья сначала на нее, а потом на сладкую булку, которую она держала, и, вдруг перестав плакать и только тихо всхлипывая, потянулся ручонкой за булкою.
Тогда она села рядом с ним на постель и все так же машинально подняла его и посадила к себе на колени, чтобы было удобнее кормить его. В комнате было свежо, и она чувствовала, как похолодели его ножки. Одной свободной рукой, боясь пролить молоко и уронить Колю, она достала с постели одеяло и постаралась закутать им его так, чтобы ему было теплее.
Мальчик, по-видимому, озяб и проголодался, и теперь, чувствуя себя в тепле, понемногу совсем успокоился. Болтая ножками, он жадно запихивал в свой маленький рот куски сладкой булки, но вдруг, отломив кусочек, улыбаясь и заигрывая, он залепетал что-то на своем непонятном детском языке, поднося булку ко рту Наташи.
Она неосознанно улыбнулась ему и тихо ответила:
– Кушай сам…
Но он упрямо качал головой и хотел, чтобы она непременно взяла… Наташа взяла его булку и сделала вид, что ест ее. Коля засмеялся, захлопал ручонками и, отхлебнув из кружки молока, смеясь, подтолкнул ее к Наташе, заставляя отпить и ее. Ему, очевидно, нравилось кормить ее, и он сделал себе из этого что-то вроде игры, и смеялся, кричал и хлопал ручками каждый раз, когда та отхлебывала из его кружки.
Теплом своего маленького тельца он согревал ее, и, кормя его, она невольно улыбалась ему, ощущая в глубине своей души что-то странное… Его улыбка и та детская требовательная нежность, с которою он обращался с ней, невольно трогали ее и вызывали в ней какое-то теплое и нежное чувство. Но те мысли и ощущения, которые она только что опять пережила в своей комнате, были в ней еще слишком сильны, и помня их, она специально заглушала в себе эту нежность, как бы насильно борясь с ней. Накручивая себя, она говорила себе: «Да, это „его“ глаза, „его“ лицо, и когда он вырастет, он будет живым слепком с „него“!» Но, наперекор ее желанию, эти мысли уже не вызывали в ней больше того озлобления и раздражения, как раньше. И каждый раз, как он, улыбаясь, протягивал ей ручонку с булкой, она не находила в себе силы подавить невольную улыбку и ту нежность и жалость к нему, которая все больше и больше поднималась в ее душе.
Но Коля уже не хотел есть, и, отломив большой кусок булки, вдруг проговорил, показывая на дверь:
– Мама!
Наташа вздрогнула и побледнела. Она поняла, что он просится к матери и хочет отнести ей этот кусок булки. Ничего не отвечая ему, она только крепче прижала его к себе и тихо поцеловала его мягкие вьющиеся волосы на лбу.
Коля, увидев, что она не встает, обхватил ее шею ручонкой и весь тянулся к двери, настойчиво повторяя: «Мама»…
Если бы он знал… Если бы он мог понять, что с его мамой… Глубокая жалость все сильнее охватывала ее, она молча с нежностью прижимала ребенка к своей груди и вдруг заплакала…
– О, мама, мама… – машинально повторяла она за ним, рыдая.
И вдруг будто только в эту минуту она поняла, как сильно любила она ее и что потеряла… И то холодное, горделивое отчуждение, с которым она обращалась с ней все последнее время, встало перед ней живым укором и терзало ее мучительным раскаянием и тоской… Ребенок, пораженный ее слезами, глядел на нее испуганными и удивленными глазенками и вдруг заплакал сам громким детским плачем и, обхватив ее ручонками за шею и целуя, прижался к ней. Наташа чувствовала, что он плачет, целует ее и ласкается к ней, точно хочет утешить.
Ласкает ее! Ее, которая всегда так ненавидела его! Которая порой желала даже его смерти!.. И вот он не умер, но остался один, совсем один, брошенный, никому не нужный… И она хотела его бросить! «О, мой милый, милый, бедный мальчик! За что! Только за то, что ты – его ребенок! Нет, нет, неправда, не его, а только ее!» Только это будет она помнить отныне, и то, что со смертью матери у него не осталось никого, никого, кто заботился бы о нем и любил бы его… Нет никого!.. И он же, маленький и беспомощный, не понимающий ни страдания, ни горя, ни ненависти, ласкается к ней, целует и утешает ее… За то, что она же хотела бросить его, избавиться от него навсегда…