Комната в дешевом мюнхенском отеле пахла пылью, въевшейся в ковролин, и хлоркой, которой тщетно пытались вывести чужие грехи. Безликое пространство, не дом и не убежище. Пауза. Кома.
Хавьер сидел на краю кровати, прогнувшейся под его весом. На обнажённом по пояс торсе — сетка старых шрамов, карта давно оконченных войн. Новый росчерк на этой карте, рваный и красный, багровел на левом боку. Пуля прошла по касательной, но вырвала кусок плоти.
Повезло.
Он ненавидел это слово. Везение было непостоянной сукой, которая сегодня улыбалась, а завтра уходила к другому, оставив на прощание нож под ребром.
Оторвал кусок ваты, смочил антисептиком из флакона с надписью на незнакомом языке. Резкий, химический запах ударил в нос. Прижал к ране. Зашипел, скривив рот не столько от боли, сколько от тупой, злой ярости на самого себя. На женщину с шарфом. На инстинкт, который оказался сильнее опыта.
Боль была якорем. Острой, настоящей. Она возвращала его сюда, в эту убогую комнату, прочь от футуристических конструкций Олимпийского парка и размытого отражения в окне поезда метро.
Он вытащил из стерильного пакета изогнутую хирургическую иглу и катушку с чёрной нитью. Вещи из аптечки «Аптекаря». Долг, который только что вырос.
Игла вошла в кожу с тихим, влажным звуком, преодолевая сопротивление плоти. Он стиснул зубы, на лбу выступил пот. Каждый стежок отзывался вспышкой боли, заставляя мышцы живота каменеть. Движения были лишены суеты, но пальцы дрожали от напряжения. Он зашивал себя так же методично, как чинил бы лямку рюкзака, но этот материал был живым и протестовал.
Закончив, он отрезал нить ножом и заклеил свою грубую работу широким пластырем. Тело ныло тупой, пульсирующей болью. Он проигнорировал её. Подошёл к столу, на котором лежали две вещи, определявшие его настоящее: пистолет Макарова и сломанный плёночный фотоаппарат «Зенит».
Он сел и разобрал пистолет. Руки двигались иначе — грубая сила, зашивавшая плоть, сменилась отточенной, почти нежной точностью. Пружина, затвор, ствол — каждая деталь ложилась на промасленную тряпку в строго определённом порядке.
Он ненавидел это оружие. Ненавидел то, что оно делало с людьми. Ненавидел то, во что оно превращало его самого.
Но этот ритуал… Эта механика, это предсказуемое действие было единственным, что приносило порядок в хаос его мыслей. Сборка-разборка. Простое, понятное действие с предсказуемым результатом. Полная противоположность его жизни.
Он чистил каждую деталь, пальцы двигались на автомате. Шум в голове стихал. И в этой тишине он потянулся к упаковке обезболивающего. Пусто. Последняя таблетка была принята час назад.
Он собрал пистолет. Щелчок затвора прозвучал в комнате оглушительно. Взял защищённый телефон, пролистал контакты до единственной записи без имени, обозначенной символом ступки и пестика. Нажал вызов.
Долгие гудки. Он уже думал, что никто не ответит.
— Это я, — сказал Хавьер, когда на том конце раздался шорох.
— Знаю, — голос «Аптекаря» был усталым, полным статики, будто он говорил из подвала. — Судя по новостям… ты решил устроить в Мюнхене фестиваль фейерверков. Ты теперь в каждом дерьмовом списке, парень. Красным цветом.
— Мне нужно… эм… пополнение. И информация. Что за «Эхо»?
«Аптекарь» рассмеялся. Смех был коротким и безрадостным, как кашель.
— «Эхо»? Забудь. Сейчас не об этом. Ты, кажется, не понял, Хавьер. После твоего… выступления цена на всё выросла. На молчание, на проезд, на бинты. Сеть легла на дно. Ты теперь токсичный актив. Понимаешь? За информацию о тебе заплатят больше, чем я заработаю на твоём лечении за год.
Хавьер молчал. Смотрел на стену с выцветшими обоями в цветочек.
— Так ты поможешь? — его голос был тихим и жёстким.
Пауза на том конце затянулась. Хавьер слышал только треск помех.
— …Ладно. Сброшу адрес закладки. Но это последний раз. Бесплатно. По старой дружбе. В следующий раз — двойной тариф. Если доживёшь.
Связь прервалась.
Хавьер медленно опустил телефон. Он не просто был ранен и обманут. Он был отрезан. Изолирован. Абсолютно один в чужой стране, где за его голову назначена цена.
Его взгляд упал на «Зенит». На трещину в объективе. Ответственность. Она не исчезла. Она стала тяжелее, будто к его старому долгу приварили ещё одну ржавую цепь.
В Лондоне не было слышно ни выстрелов, ни сирен. Только ровный, почти неслышный гул системы климат-контроля и тихий шелест шин по мокрому асфальту где-то далеко внизу. Квартира Хелен Рихтер была антиподом мюнхенского хаоса. Стерильное пространство из белых стен, стекла и полированной стали. Ничего лишнего. Ни одной случайной вещи.
Кроме стола в углу гостиной.
Под светом узконаправленной лампы на чёрной бархатной подложке лежали осколки. Фрагменты старой японской чаши раку, которую она купила на закрытом аукционе. Разбила она её сама. Намеренно.
Хелен сидела за столом, спина идеально прямая. Движения её рук были точны и выверены. Она смешивала в маленькой фарфоровой пиале чёрный лак уруси с порошком чистого золота. Паста приобрела густой, тёплый оттенок.
Её работа — поиск и устранение изъянов. В людях, в системах, в операциях. Утилизировать. Зачистить. Списать. Здесь же, в тишине своей квартиры, она не скрывала изъян. Она делала его главным. Превращала шрам в произведение искусства.
Кинцуги. Философия принятия несовершенства.
Она взяла два самых крупных осколка. Нанесла тонкую золотую линию на края изломов. Соединила их. Пальцы держали их неподвижно несколько минут, пока лак не начал схватываться. Идеальное совпадение. На долю секунды напряжение в её плечах ослабло.
Вот он. Контроль. Полный, абсолютный, предсказуемый. Тот, которого ей так не хватило несколько часов назад, когда дикая карта по имени Рейес прорвался сквозь её безупречный план.
Она чувствовала себя не столько проигравшей, сколько… неэффективной. Это было хуже.
На планшете, лежавшем на краю стола, вспыхнул индикатор уведомления. Зашифрованный канал. Дэвис.
Хелен взяла планшет. Текст был сухим, лишённым эмоций, будто выдержка из квартального отчёта.
«Предварительный анализ мюнхенской операции выявил превышение допустимых амортизационных издержек на 37%. Требуется детальный отчёт по оптимизации протоколов во избежание рецидивов. Срок — 24 часа».
Её рука, державшая следующий осколок, замерла. Пальцы побелели. Она перечитала сообщение ещё раз. Потом ещё раз. Это был не приказ. Не выговор. Это было сомнение в её компетентности, выраженное на языке бухгалтерии. Угроза, обёрнутая в корпоративный жаргон.
Амортизационные издержки.
Потерянные оперативники Воронова, упущенный Рейес, скомпрометированная операция. Всё это теперь было записано в её личный пассив. Её собственная ценность в глазах корпорации пересчитывалась в графе «убытки».
И она знала, что Aethelred делает с убыточными активами.
Она медленно положила осколок на стол. Золотой шов, который она только что создала, казался теперь насмешкой.
Номер люкс в мюнхенском отеле «Четыре сезона» был похож на поле боя после отступления. На персидском ковре валялись кабели, на мраморном столике рядом с пустыми бутылками из мини-бара стояли ноутбуки. Воздух был тяжёлым от невысказанного.
Майор Дмитрий Воронов стоял у огромного окна, глядя на огни ночного города. В стекле отражалась его фигура — напряжённая, неподвижная.
За его спиной, за столом, сидел капитан Лебедев. Он не отрываясь смотрел в экран ноутбука, его пальцы бесшумно скользили по клавиатуре. Он не анализировал данные проваленной операции. Он проверял котировки своих акций. Зелёная линия на графике ползла вверх. Хороший день.
Воронов резко повернулся. На его лице не было эмоций, но глаза были пусты и холодны. Он подошёл к проигрывателю на антикварной консоли. На бархатной подушке покоилось его сокровище — редкая английская пластинка с записью виолончельного концерта Шостаковича. Ростропович. 1967 год. Запись, которую слушал его отец.