Элла увлечённо училась на египтологии, и стены у неё в комнате были разрисованы черными котами и какими-то иероглифами. Живая кошка тоже была чёрная! Очень ей шло всё это – даже глаза у нее были длинные, заходившие почти что на виски, как на древних египетских изображениях.
Своих претензий на близость я больше не повторял, и мы с Элкой быстро и верно подружились – я потом даже показывал ей некоторых своих девочек. Умная Элла в два счёта объясняла мне, с кем вообще не стоит иметь дела, ну, разве что на «одноразовые игры».
У неё самой тогда в течение долгого времени, был кто-то один, кажется на много лет старше её, но кто – оставалось неизвестным для меня, как и для всех её немногочисленных друзей.
Но и она знала далеко не все мои связи.
* * *
Как-то раз я буквально столкнулся в узком коридоре филфака с одной очень яркой дамой. Мы остановились, рассмеялись и несколько секунд внимательно и оценивающе разглядывали друг друга.
Через несколько дней я, выходя с занятий и увидев издали её высокую причёску и яркий костюм, подошёл (почти подбежал) к ней и поздоровался, как со старой знакомой. Она спросила, кто я такой, а потом и сама представилась. Была она по должности старшим преподавателем и вела спецкурсы по французской литературе. Назовём её Марианной.
Мы разговорились, разговор каким-то образом перешел на французское искусство, и она пригласила меня к себе «посмотреть старинные гравюры». С тех пор я стал у неё бывать. Разговоры наши раз за разом делались всё доверительнее, темы расширялись, и наконец на четвертое или пятое посещение я решил, что к ней можно попробовать и поприставать.
Марианна поняла меня с полуслова и, не кривляясь, тут же распахнула дверь в спальню, ввела меня туда, полуобняв за плечи, и стала раздеваться. Раздеваясь, спросила, чего это я так долго стеснялся, она, оказывается, давно ждала моего первого шага. Потом подошла к шкафу и откуда-то из-под белья вытащила несколько бумажных пакетиков. Это были презервативы. Я до сих пор ни разу презервативами не пользовался, как-то не случалось.
Марианна тщательно просмотрела пакетики, а когда я спросил, что она такое на них читает, отмахнулась, и сказав «потом, потом», сняла с меня трусы. После этого разорвала один пакетик и сама, как она выразилась, «облачила меня в доспехи».
Через парочку довольно буйных часов (на коврике уже валялся не один презерватив), отдыхая, она вдруг хихикнула и сказала: «а ты знаешь, что у тебя третий номер?».
Я не знал, что у гондонов бывают номера, и поинтересовался, а сколько же их всего. Она объяснила, что четыре, и что четвёртый номер годится только для одного её друга Сани. А так чаще бывают всё вторые, да третьи.
И тут же заявила, что если я хоть чуть-чуть взревную, выгонит меня взашей.
Так вот и сказала «взашей», а после моего заверения, что ревновать я даже не умею, да и вообще «повидал Крым и Рим, и медные трубы», возразила, что уж Рима-то я точно не видал и едва ли увижу.
И спросила уже напрямую, хочу ли я быть четвёртым и «ухарскую тройку», с которой она до сих пор развлекалась, превратить в квартет. Со смехом добавила, что третьих номеров надо тогда не забыть прикупить, поскольку теперь нас будет «три члена квартета с третьими номерами».
Когда я пришел к Марианне в следующий раз, у нее в столовой уже сидело трое ребят. Одного я знал, он был тоже с Восточного, но с четвёртого курса. Это оказался тот самый «Саня с четвёртым номером».
Марианна мне, как новенькому, первым делом объяснила правила игры: пока один из нас с ней в спальне, остальные трое попивают в столовой грузинское вино, но в спальню ни под каким предлогом не заходят. Только, сидя в столовой, чур не одеваться: «одна заря сменить другую» должна в несколько секунд.
Первым она позвала в спальню Саню. А мы сидим голышом и попиваем. Потом каждого из нас она пригласила в свою очередь раза по три, и так незаметно прошла ночь. Марианна была действительно неутомима, кроме неё я за всю свою жизнь видел, пожалуй, только двух таких женщин.
Муж Марианны погиб на фронте, а очень немолодой любовник, с которым она жила к тому времени два года, её «не полностью устраивал», да и приходил нерегулярно, часто в командировках бывал. «А сытой быть каждой бабе хочется» – это была её поговорка. И ещё: «именно свободой в постели мы крадём нашу жизнь у партии и правительства».
Что мне в ней нравилось больше всего, так это вольная, почти циничная беззастенчивость с теми, кто был ей «свой, совсем свой». Посторонних же она держала на максимальном расстоянии, поддерживая свою вполне ортодоксальную «партийную репутацию».
Время было самое худое, и, прознай кто-нибудь посторонний про наше «моральное разложение» – конец и её карьере в университете, и нашим тощим карьеркам. Совсем недавно с третьего курса исключили одну пару только за то, что они, сняв частную комнату, жили вместе без регистрации брака! Бытовало тогда и такое вот высказывание: «кто изменяет жене, тот изменит и Родине!».
* * *
Шел 1949 год.
Казалось, что после гибели под допросами профессора Гуковского, после увольнения ещё нескольких «космополитов», после расправ с Томашевским, Эйхенбаумом и другими звёздами филфака, в основном специалистами по русской литературе, тучи не могут сгуститься еще больше. И вот после кампании против «преклонения перед западом» взялись и за восток, то есть за Восточный факультет. И здесь имелась куча разных «безродных космополитов», которых надо было удалить с профессорских должностей, да и с доцентских тоже.
Для проведения «экзорцистского сеанса» приехал из Москвы некий доцент Люциан Климович с жирным, как у Джона Сильвера, круглым лицом. Он сделал доклад, в котором смешал с грязью великого востоковеда, одного из первых мировых специалистов в арабистике, почетного академика чуть ли не десятка академий Европы, Игнатия Юлиановича Крачковского, только что завершившего перевод на русский язык полного канонического текста Корана.
Климовича мы тут же, с лёгкого словечка студента-арабиста третьего курса Авы Лундина, прозвали Клеймовичем. Все знали, что когда-то Крачковский не взял этого мелкого комсомольского вождишку в аспирантуру, что в результате «Клеймович» окончил аспирантуру вовсе не на Востфаке, а в какой-то из московских совпартшкол. Естественно, это ему не помешало служить в области востоковедения каким-то партийным боссом. И вот теперь он прибыл свести счёты. И свёл.
Академик стресса не выдержал. После этого собрания он почти нигде не появлялся, а через два года умер от инфаркта.
Разгром Востфака не ограничился одной жертвой, пострадали еще несколько профессоров, и чем крупнее было имя, тем больше травили. Около года травили ассириолога академика В. В. Струве, тут вцепились в то, что у него были слишком видные родственники в Америке и во Франции. Василия Васильевича называли недобитым белогвардейцем и другими приятными словечками, на которые партия всегда была щедра. А «первый африканист Советского Союза» профессор Ольдерогге угодил, кажется вторично, в ГУЛАГ, где ему ещё повезло: он там работал банщиком.
Доцентам было легче, их попросту без разговоров выгоняли.
«Преклонения перед востоком» всё же не придумали, видимо, «мудрейший корифей всех наук» не очень любил повторяться, так что востоковедам приписывали «буржуазный национализм». Он выражался, например, в приписанном им желании «отделить от СССР Азербайджан и присоединить его к монархическому Ирану», а все среднеазиатские республики «ориентировать на иностранные единоязычные им державы» (псевдоним Турции).
На третьем курсе студентов-востоковедов обычно разделяли на четыре специальности: лингвисты, литературоведы, историки и экономисты. И так по каждой изучаемой на Востфаке стране.
Такое разделение дало прекрасную возможность довершить разгром факультета: всех студентов-историков отправили на Истфак, экономистов – на Политэкономический факультет, и таким образом, на Восточном осталась примерно треть бывших студентов.