Пел и водил куклу Валя, а я с приклеенными бакенбардами изображал Пушкина.
Так вот эта наша весёлая и лиричная шутка подняла бурю в стакане воды в полном смысле этого слова. Директор, замполит, все партийные преподаватели (и не только партийные), и, уж конечно, вся комсомольская организация в полном составе стали собирать срочные собрания, говорить об оскорблении русского народа, о пропаганде пьянства, об оскорблении Пушкина, об антипатриоти. Ну, в общем, полный набор, после которого наш театрик запретили, а Валю Кириллова выгнали из комсомола, он едва в училище удержался. Я к счастью в тот период в комсомоле «не состоял».
Был 1947 год. Жданов громил журналы «Звезда» и «Ленинград», вслед за Ахматовой и Зощенко травили ещё пару десятков литераторов. Пересказывать все эти события не стоит, они общеизвестны. Как писал позднее Б. Слуцкий: «Когда русская проза пошла в лагеря.» И не только проза. И не только в лагеря. Бывало и прямо на тот свет, как великий актёр М. Михоэлс, за гибелью которого последовала новая «кампания» – дела «космополитов». И так без перерыва до марта 53 года. Тогда говорили так: вся страна будто в трамвае – треть сидит, остальные трясутся.
Мне оставался год до аттестата, и шёл бы я точно на медаль, но только по литературе у меня была тройка! Это обстоятельство страшно удивляло моего кузена Борю Маркуса, историка по образованию и бывшего «ифлийца». Боря после войны так и не демобилизовался и носил погоны подполковника, хотя был уже теперь не политруком, а преподавателем политэкономии в военном училище. По довоенной аспирантской ифлийской памяти любил стихи Пастернака и Луговского, читал их мне и не мог понять, как я совмещаю вполне зрелые суждения о стихах с неизменной тройкой по литературе.
А тройка была из-за Тургенева: ну не мог я заставить себя читать его сентиментально-нравоучительные романы…
Другой же кузен, профессор Володя Витовецкий, был по-моему моей тройке по литературе втайне рад. Уж с такой-то оценкой мне точно не попасть ни на какую филологию, и придётся пойти сразу на третий курс его дражайшего Педиатрического института.
Сложилось все иначе. Я попытался поступить на режиссёрский в Театральный институт – не взяли. Брали только людей с актёрским стажем. Потом на журналистику – тоже не взяли: смешанное происхождение подвело. Так и оказался я на персидском отделении Восточного факультета.
А незадолго до моего поступления я в какое-то воскресенье удостоился визита замполита Училища с подручным, которые потребовали, чтобы я явился на распределение – тогда ведь на место работы, как крепостных, под страхом суда назначали.
Замполит потребовал, чтобы я отдал ему мой аттестат зрелости, пообещав вернуть его только, когда я подпишу своё распределение. Я сказал, что все документы в Университете, куда я сдаю экзамены. «Это в котором университете?» – заорал замполит. «Да я знаю, это тот, что на Васильевском», – успокоил его более образованный «шестёрка» – «пойдем и заберём!». С такими угрозами они от меня вышли, к ужасу соседей громко хлопнув дверями.
Естественно, никуда они не пошли: тогда даже в армию абитуриентов не призывали, какое уж там распределение! А ведь если бы я отдал им аттестат – никаких возможностей учиться дальше, кроме как поступать на заочный, у меня бы не было. Я тогда так жаждал студенческой жизни, что расценивал заочное, как настоящую катастрофу.
Да ко всему прочему, Володя Витовецкий так на меня обиделся из-за того, что я не пошёл в медицину, что даже прекратил мне помогать, так что я готовился жить на одну стипендию, которой при жесточайшей экономии хватало на неделю. Но удача порой падает с неба.
Один мой приятель играл на саксофоне в каком-то ресторане на углу Суворовского и Староневского. И вот узнав от меня, что во время войны я полгода был барабанщиком в военном училище и в полковом оркестре, он позвал меня играть в их джаз-квартете. Я довольно быстро освоился с джазовой манерой и три вечера в неделю не только получал неплохие деньги (посетители, заказывавшие музыку, кидали на эстраду десятки, а иногда и полусотни), но после работы нас ещё кормили и бесплатным обедом на ресторанной кухне. Кормили по тем временам сказочно.
А к Витовецкому я с тех пор заходил, несмотря на частые приглашения, только раз в год, в его день рождения, причем всегда с таким подарком, который явно показывал, что я никак в его помощи не нуждаюсь.
Одновременно со мной на отделение ассириологии и гебраистики Востфака поступил мой троюродный братец Саша Гительсон, с которым я до тех пор был знаком довольно шапочно.
Между нами началась «идеологическая война». Вот очень приблизительно его тогдашние высказывания: «Ну что это за стихи, романтика да гнилая лирика, рыцари всякие, баллады! А знаешь, есть такой Миша ***, вот он пишет! Вот его «Алые паруса»!» И цитирует мне какую-то верноподданную чушь, из которой помню только конец: «Вместо паруса в сказке в руках наших алое знамя,/ вместо берега в сказке его видит весь шар земной». Ну что тут можно было сказать? Я только и заметил, что парус в руках – не самый грамотный образ.
После того, как меня выгнали в конце первого курса за то, что я пять раз подряд провалил зачёт по арабскому, а вовсе не за политику, мы с Сашей практически не общались до 1972 года. А в 72 году я позвонил ему в Израиль из Питера с обычной по тем временам просьбой о вызовах нескольким друзьям.
Саша был к тому времени не только свеженьким израильтянином, но уже и главным редактором журнала «Сион». Говорил он со мной несколько свысока, как многие «пошедшие по правильному пути» без года неделю израильтяне разговаривали в те годы сверхсоветским тоном с «гоями» или с «евреями-изменниками», ехавшими «мимо» Израиля… Но с десяток вызовов Саша по моей просьбе всё же сделал. И на том спасибо.
Потом его израильский патриотизм улетучился, как до того советский, и он оказался в роли американского журналиста. Больше он отнюдь не настаивал, что всех так называемых «прямиков», то есть уехавших по израильскому вызову не в Израиль, а именно в Америку, надо отлавливать и гнать на «доисторическую родину». Последний раз мы с Сашей виделись в Париже в 1989 году на самой последней конференции «Континента».
Тяжёлые времена – куда там Диккенсу! (1948 – 1949)
Элла и музеи. Ненасытная Марианна. Разгром Востфака, Опальный академик Веселовский под знамёнами. Прототип Штирлица. М. С. Довлатова. Дело и деградация Семёна Ботвинника. «Так жили поэты». Черубина Вторая.
Моя однокурсница по Востфаку, египтолог Элла Фингарет, по факультетской кличке «баронесса», вслед за моим отцом стала приучать меня внимательно вглядываться в классическую живопись.
Как ни странно, я её даже слушался, хоть и не знаю, чем объяснить её особое влияние на меня. Ну, не тем же, что она года на полтора старше? Прошло более полувека, но и теперь Элка говорит, что она тогда была «вполне обыкновенной и даже наивной». О наивности не скажу, а вот две косички всё же были.
Спустя двадцать лет после моего отъезда «навсегда» из СССР и через два года после её переселения в Израиль, мы встретились в Париже, (кажется году в 1999) и Элка вдруг напомнила мне некоторые строчки полувековой давности из моих первых стихов. Она справедливо сказала, что я писал кучу дряни, но тут же заметила, что ей и тогда, мол, было ясно, что можно от меня было ждать и чего-то получше.
Знакомство с ней на первом курсе я попытался начать моим обычным способом, но она сразу резко отмахнулась от этих «дурацких ухаживаний» и стала вместо этого таскать меня по всем музеям и выставкам, какие только были тогда в Питере.
Выставок бывало совсем немного, и всё русские или советские; западную живопись можно было увидеть только в Эрмитаже, и то все кончалось серединой XIX века – барбизонцами, к ним советские граждане были допущены, а вот ни импрессионистов, ни более поздних художников в сороковых-начале пятидесятых просто не существовало. А Элла научила меня проглядывать ругательнейшие антизападные статьи в журналах «Искусство» и «Творчество». Дело в том, что каждая статья сопровождалась хоть одной репродукцией того, что обругивалось. Только так можно было составить себе зыбкое представление о том, что за пределами «великой и могучей» есть искусство!