Мысль, что он мог бы чему-то учить человечество, не говоря уже о том, что его жизнь могла бы представлять собой педагогическую ценность, Томас Манн отбросил еще в свои молодые годы. Кем он был, как ни одиноким художником, занятым прежде всего перипетиями собственного существования? Узнав, что в 1919 году университет Бохума присудил ему почетную степень доктора, он спешит сообщить в благодарственном письме: «Я не ученый, не учитель, я скорее мечтатель и скептик, в первую очередь думающий о спасении и оправдании своего собственного существования, а не мечтающий, вместе с гётевским Фаустом, “людей уча, улучшить их, исправить”». Но так было тогда. После того как он выбрал примером для себя Гёте, а не Вагнера; после того как он прошел по жизни нобелевским лауреатом, вполне отдавая отчет в своей представительской функции; после того как, став изгнанником, в 1938 году, по прибытии в Америку, без тени иронии заявил: «Где я, там немецкая культура». Создатель трех монументальных европейских романов: Der Zauberberg, Joseph und seine Brüder, Doktor Faustus [Волшебная гора, Иосиф и его братья, Доктор Фаустус], уже с начала 20-х годов выступавший против национал-социализма, он по праву носил присвоенный ему друзьями титул Präsident der geistigen Republik [Президент республики духа]. Он видел, что пришло время написать духовное завещание о том, какой урок могло бы извлечь человечество из всего того, чему он научился. Катя была права. Его автобиография могла бы теперь обладать педагогической ценностью. Оглядываясь на свой жизненный опыт и на свое время, он мог бы говорить о нашем неспокойном мире и о вопросах, касающихся единственного создания, которому дано возделать поле эпохи: о человеке.
II
На склоне лет Томас Манн мог с чистой совестью сказать, что в своей долгой и тревожной жизни всегда оставался верен гуманизму, даже во времена, когда еще верил в превосходство Deutschtum [немецкости], бичевал демократию и недооценивал опасности разграничения между Kultur и политикой. Шла Первая мировая война. Томас Манн написал три статьи, в которых воспел хвалу национализму, и оказался среди художников, которые как барды сопровождали германских солдат. Но кризис европейской культуры, разразившийся вместе с войной, сделал для него почти невозможным продолжать спокойно работать над тем, что первоначально замышлялось как юмористическая новелла: Der Zauberberg [Волшебная гора]. Все, что он считал духовным основанием своего творчества, больше не было само собой разумеющимся. Что за существо человек? Какие ценности должно гарантировать общество? В чем роль искусства? Каков дол быть нравственный фундамент его существования как художника?
Все эти вопросы соотносятся друг с другом, и молодой писатель не мог и далее предаваться своим артистическим играм, пока вновь не обретет ясности в том, что касается нравственных оснований своего писательства. Необходимость подвергнуть тщательному свои идеи относительно человека, искусства и общества усиливается и принимает личную окраску, после того как его брат Генрих в ноябре 1915 года резко и публично порицает его политические высказывания. В отчаянии от собственных выводов, и к тому же глубоко уязвленный — семь лет он не будет разговаривать с братом, к которому испытывает глубокую родственную привязанность, — решает Томас Манн защищаться. Напряженно, с горечью, посвящает он военные годы работе над сборником Betrachtungen eines Unpolitischen [Размышления аполитичного].
Начиная писать, он убежден в том, что Первая мировая война — война не за власть, а за идеи. Он верит, что deutsche Kultur [немецкая культура] находится под угрозой. Это культурное наследие придает бóльшую ценность формированию личности посредством Bildung [образования/воспитания], нежели посредством социальной ангажированности; свобода — это прежде всего свобода внутренняя и духовная, а не политическая. Человеческое счастье — вопрос метафизический и религиозный, а не общественная проблема; личная нравственность важнее, чем общественные институции.
Угрозу культурному наследию несут, по его мнению, Zivilisationsliteraten (непереводимый неологизм Томаса Манна), с их «политизацией духа». Они объявляют, что всеобщее счастье может быть достигнуто благодаря определенной политической идеологии и общественному устройству. Поэтому счастье человечества это не вопрос метафизики или религии, но политическая проблема. Они верят в совершенное общество и в совершенного человека. Именно эта мысль и вызывала у Томаса Манна наибольшее отвращение, потому что фактически означала отрицание всего того, что он не отделял от сущности бытия: смерти, человеческой ограниченности, человека как существа, задающего вопросы, на которые не существует ответов. Отсюда его любовь к Парсифалю. Ибо хотя мы и не столь невинны, как этот простец, но разве не должен каждый почитать свое существование в той мере, в какой он предстает ищущим, сомневающимся? Ведь человеческое существование не может быть смоделировано, и политика не вправе обещать нам счастье. Политическое мышление не в состоянии разрешить ни одного жизненно важного вопроса. Только Bildung [образование/воспитание], этика, религия и искусство могут, по глубокому убеждению Томаса Манна, быть вехами на этом пути.
Однако новые времена, в том виде, как их пропагандируют Zivilisationsliteraten, должны привести, и это ясно писателю, лишь к дальнейшему нивелированию, огрублению и оглуплению. Не останется ни места, ни мотивации для духовного роста, для Bildung, которое, по идее Гёте, в сущности, и должно вести к почитанию: почитанию божественного, земного, наших ближних и, таким образом, — нашего собственного достоинства. Религия — через рассуждения — низводится до полной рационализации картины мира. На смену морали приходит учение о добродетели. Но отличительное свойство морали в том, что в ней есть место отчаянию, даже греху, что ей ведомы демонические глубины, в которых может пребывать человек. Эти знания и опыт плодотворнее и скорее приводят к человечности, чем новейшее вероучение Разум, Добродетель, Счастье, которое отрицает всё человеческое и ведет лишь к фанатизму и бесчеловечности.
В политизированном мире Томас Манн предрекает искусству ту же судьбу, что и морали. Искусство заставляют подчиниться идеологии. Всякое искусство должно быть поставлено на службу обществу, дабы избежать обвинения в эстетизме. Он же, напротив, убежден, что, хотя во всяком великом искусстве и наличествуют моральные Ценности, от искусства нельзя требовать никаких моральных интенций, никакой добродетельности. Эту столь раннюю в XX веке форму political correctness [политкорректности] он вновь подкрепляет цитатой из Гёте: «Хорошее произведение искусства может и будет иметь моральные последствия, но ставить моральные цели перед художником — значит губить его ремесло». Искусство — иррациональная сила, постоянно показывающая, что новая доктрина разума, добродетели и счастья не сулит человеку никакой путеводной нити. Искусство, полагает мастер, разумеется, обладает этической ценностью. Но этика отнюдь не то же самое, что добродетель, буржуазная или какая-либо политическая мораль. Искусство заимствует этическую ценность исключительно из своей эстетической ценности, из своего статуса l’art pour l’art [искусства ради искусства], из своей независимости — с единственной целью воспроизвести красоту и правду. Именно потому, что искусство не отрицает демонического, оно познаёт человеческую душу и дает человеку возможность заглянуть в самого себя, чего невозможно добиться никаким иным способом. Кто низводит искусство до состояния инструмента морали, тот уничтожает искусство.
Будет ли обстоять дело с истиной по-другому, чем с моралью или искусством? Нет, ибо правильный человек, который никогда не попадает впросак — для этого достаточно следовать господствующей политической идеологии, — уверен, что способен обладать истиной, точно так же, как и добродетелью. Сомнения не нужны, более того — они нежелательны. По Томасу Манну, однако, никто не может истину взять в аренду; и кроме того, человечество больше получит от поисков истины, чем от воображаемого обладания ею.