— Приготовьте ваши документы… и чемоданы… Нет ли у вас большевистских книг, — весело сказал третий.
— Нема, — повторил охрипший баритон.
— Побачим, побачим… — сказал один из казаков.
Начался обыск. Все поняли, что попали в ловушку. Меня охватило отчаяние. Надо было бежать во что бы то ни стало.
В этот момент один из лежавших на полу крестьян, на которого наступил пьяный казак, начал ругаться: «Пьяницы! Бандиты! Креста на вас нет… Что же вы людей больных давить начали?»
— Молчи, большевистская зараза! — бросил ему пьяный казак.
В вагоне началась драка. Кто-то истерически орал. Кто-то громко плакал. Погасла свеча. В этом я увидел просвет надежды на спасение и не ошибся. Надо спешить. Каждый миг дорог. Я встал, быстро, осторожно пробрался через лежавших на полу. Вот и дверь.
— Пусти, — говорю низким хриплым голосом.
— Куды?
Цинично отвечаю зачем и крепко, как пьяный биндюжник, ругаюсь.
Мне помогла память, удивительно хорошо сохранившая то, что я часто слышал в портовых трактирах. Казак поверил, что ругается свой человек, и пропустил меня. Дверь отодвинулась. Я выпрыгнул.
Пан Пытлинский
Казаки проворонили меня. Сколько раз ночь в эти погромные дни меня спасала! Но куда идти? В тот вон мрачный незнакомый поселок? Заночевать, а рано утром через знаменские заснеженные лесочки и курганы двинуть пешком в родной Елисаветград. А если встретятся банды? Может, холода их разогнали. Без чемодана, правда, легче двигаться… Но примириться с тем, что он сейчас в грязных руках бандитов, что они руками, покрытыми кровью, ворошат мои труды последних лет и рисунки крупнейших французских скульпторов Бурделя и Жозефа Бернара… Это было выше моих сил.
Я бросился на вокзал. На путях стояли недавно пришедшие поезда. Усталые, вспотевшие, жалкие. Казалось, что они глубоко дышат, что от них, как и от пассажиров, разит потом и самогонным перегаром. В слабо освещенных вагонных окнах мелькали тревожные силуэты. Слышны были разухабистые песни. Пьяные гармони визжали под аккомпанемент глухих ружейных выстрелов. На вокзальном перроне — горы мешков и сундуков различных форм.
Стою у путей и мысленно оплакиваю свой погибший чемодан, в котором было все мое художественное достояние. Прощай мой верный друг, перенесший со мной столько горя и радостей!..
Мои акварели, рисунки и письма будут развеяны по снежным степям или брошены в вагонную уборную, а их место в чемодане займет награбленное жалкое добро местечек, пахнущее нафталином, горем и слезами.
Со станции пришлось уйти. Добрался до поселка. Он казался мертвым. Ночь. Холодный ветер. Население спит, может, сбежало. Чтобы не упасть в глубокое месиво, держусь за мокрый забор.
В конце черной улицы огонек. Незовущий, необещающий. Еле волоча ноги, добрался до него. Ресторан. Запах самогона и кислой капусты. Столики, покрытые грязной бумагой, бумажные цветы, стойка с бутылками и вокзальным самоваром, большая коптящая лампа, какие-то усталые, сонные женщины и мужчины.
Выпил стакан горьковатого чая и почувствовал себя счастливым — согрелся и отдохнул. После нервного напряжения меня всегда клонило ко сну. С каким наслаждением поспал бы я сейчас, положив голову на залитый чем-то столик. А ведь надо, пожалуй, убираться отсюда, пока не поздно… Но было уже поздно. Коренастый человек с огромными рыжими усами, шел ко мне, улыбаясь.
— Как вы, господин, попали сюда в такой поздний час? — Я рассказал свою историю. Лицо его и жесты выражали сочувствие.
— Очень хорошо! Очень хорошо! — воскликнул он. — Как будто сама судьба мне вас подбросила. Мне нужен художник, хороший художник. Я о нем, поверите, все время мечтал. Есть работа для вас…
— Что ж, если нужен — останусь. Денька на два.
— Останьтесь! Хорошо заработаете. Краски и жесть есть. Кормежка моя, постель тоже.
Я остался.
В ту же позднюю ночь в честь нашего знакомства человек с большими рыжими усами (оказавшийся хозяином ресторана) дал ужин с пивом и фаршированными кабачками.
За двумя столиками, покрытыми чистой бумагой и освещенными елочными свечами, собралась вся семья ресторатора.
— Рекомендую: жена Зинаида Львовна, — сказал он глухим голосом, указав на немолодую женщину с добрым, круглым лицом и мясистыми руками. — Цирковая прима, теперь заведует кухней и кормит нас рублеными котлетами.
Я поклонился. Зинаида Львовна дружески мне улыбнулась.
— А вот сынок мой, Янек, — продолжали рыжие усы. — Замечательный клоун! Первого сорта! Сейчас заведует у меня закупкой провизии.
Молодой парень, сияя голубизной глаз, робко протянул мне тяжелую боксерскую руку.
— А эта жена его, — продолжал ресторатор, — Марья Филипповна. О, какая танцовщица! — Он несколько раз пощелкал языком. — Кончила лучшую киевскую балетную школу и должна, представьте себе, разливать самогон за прилавком.
Молодая невысокая женщина с пятнами румянца на худом лице недоверчиво разглядывала меня.
— А теперь ешьте, господин художник, и пейте! Не стесняйтесь! Я люблю угощать людей искусства… потому что сам артист…
Меня мучила жажда, терзал голод, но боязнь повредить своей марке парижского художника удерживала от излишеств. Я старался пить и есть, как деликатный гость.
В комнате, оклеенной красными, голубыми и желтыми цирковыми афишами, я нашел приготовленную для меня постель.
В утренние часы, когда посетителей в ресторане было мало, пан Пытлинский, так звали хозяина ресторана, направлялся в мою комнату, где я писал по его заказу вывески. Над моей головой висел старый цирковой реквизит, прикрытый черной клеенкой. От него пахло гнилью и нафталином. В углу стояли замысловатой формы огромные ярко расписанные зонты и палки.
— Ну как, художник?
— Хорошо.
— Пошли завтракать.
И уводил меня, дружески обняв, в ресторанный зал за стойку. Там усаживал на старомодный холодный диван, ставил передо мной низенький столик, покрытый чистой голубой скатертью и, развалившись по-хозяйски в кресле, тихо говорил в сторону стойки:
— Зиночка, а Зиночка, дай нам чего-нибудь покушать. Голодны мы, как волки…
На голубой скатерти вырастала бутылка, доверху налитая самогоном, холодная телятина, свиной студень и несколько ломтиков хлеба пепельного цвета. Выпив стопку самогона, пан приходил в радостное возбуждение. Его розовая лысина покрывалась крупными каплями пота. Усы стремительно падали вниз.
— Ешьте, сколько влезет! Люблю, черт возьми, угощать. Натура такая. Я только ел, а он только пил. После третьей стопки Пытлинский обычно рассказывал о своем блестящем прошлом. Говорил он долго, патетически, утомительно жестикулируя.
— Да, господин художник, тяжело после цирка содержать ресторан чик. Тяжело. Перед вами один из лучших наездников. Мировой наездник! Жокей первого сорта! У меня есть фотография — я вам покажу. Не поверите, что это я… А какие силы у меня работали! Больше иностранцы: немцы, американцы, японцы. Бывали даже индусы. Сто, двести рублей за номер… Мировые номера! А какие лошади у меня были! Какие лошади! Боже мой! Красота! А где они? Все, наверное, уже подохли или воду возят. Лучших забрали деникинцы, остальных отдал большевикам. Оставил себе только парочку пони. Разворовали гардероб. Какой гардероб! Оставили тряпки. А сколько у меня было бриллиантов, золота! Все погибло в ломбардах… Все бенефисные подарки. И вот видите — большой артист, талантливый художник, ведь я тоже в своем роде художник, должен продавать самогон и кормить пьяных офицеров и солдат…
Глаза его становятся влажными. Крупные, сияющие слезы стекают по красным щекам на пушистые рыжие усы и тонут в них. Пробую утешить его.
— Ничего, пан. Гражданская война кончится, вы опять будете артистом.
— Нет, нет, теперь уже помру ресторатором.
Чтобы направить наш разговор в другое русло, я его неожиданно спрашиваю:
— А как вы думаете, пан, кто победит?
Безудержная икота заставляет его болезненно морщиться.