— Кто победит? — переспрашивает он. — Ну, конечно, деникинцы. Им помогает Англия, Франция, Америка, Япония, весь мир. Против большевиков весь мир. А большевикам никто не помогает. Да кто поможет этим голодранцам? У них, кроме прокламаций, ни черта нет. Баркуты!
— Ну, а потом, пан, что будет? Потом?
Отхлебнув самогона, он вдохновенно продолжает:
— Потом иностранцы наведут порядок, накормят нас всех, оденут, вернут нам наше добро и…
Тут у него получалась пауза. С трудом преодолев ее, он слабо протянул:
— И уйдут.
— Уйдут ли? — осторожно спрашиваю я.
— Уйдут, уйдут. Останутся на некоторое время, чтобы культуру поднять. Может и так случиться, что они скажут нам, полякам: «Помогите навести на Россию глянец!» Тогда мы наведем.
Когда он доходил до этого места, появлялась Зинаида Львовна.
— Опять ты со своей великой Польшей. Вот надоел, черт пьяный! Вы его не слушайте!
Мало-помалу самогон побеждал его. Он предавался сладкой дреме и крепко засыпал.
Малюя вывески в гардеробной комнатке, я прислушивался к ресторанным разговорам пьяных офицеров и чиновников. Однажды я услышал, как лихой баритон уверял хриплого тенора:
— Все равно. Пусть проиграем, но большевиков ни одного на Украине не оставим! Ни одного! Сам буду вешать! Вот этими руками!..
— Сил не хватит!.. — возразил тенор.
Появилось нестерпимое желание поглядеть на них, особенно на обладателя баритона. Я себе рисовал колосса-мясника с бычьей шеей и кровавыми глазами. За поясом гранаты, маузеры. Но каково же было мое изумление, когда заглянув через дверь в ресторанный зал, увидел за столиком двух подвыпивших узкоплечих, немощных чиновников.
В контрразведке
Спустя пять дней я сдал пану Пытлинскому две вывески. На одной, выкрашенной в зеленый цвет, чернела надпись «Первоклассный ресторан „Париж“», на другой был изображен ресторанный натюрморт.
Кроме вывесок я сдал еще пять больших карикатур, нарисованных на старых цирковых афишах. Яркие воспоминания о пьяных казаках, виденных мной недавно в вагоне, дали мне обильный материал. Неизгладимые образы! Эти листы должны были служить украшением ресторана и развлекать посетителей.
Осмотрев работы, Пытлинский пришел в восторг.
— Здорово, господин художник, здорово! — повторял он, сияя. Вечером по случаю окончания работ в честь «настоящего парижского художника» была устроена пирушка. Программу ее тщательно обдумал и разработал сам пан Пытлинский.
Первая часть состояла из небольшой выпивки с закуской. Вторую заполнял домашний цирк, третья должна была закончиться танцами. Наиболее интересной, конечно, оказалась вторая часть. Артисты опять пережили прошлое. Было трогательно смотреть, с каким любовным чувством и добросовестностью они повторяли свои номера.
Янек в пестром, чернооранжевом клоунском костюме жонглировал, читал и пел балаганные куплеты. Марья Филипповна под звуки гармони (играл Янек) в ярком платье танцевала испанские танцы, а Зинаида Львовна показала несколько блестящих фокусов. Пытлинский, как подобает директору, сам не работал, он только дирижировал, делая замечания. Пирушка прошла удачно.
Легли мы спать под утро.
Но относительно спокойное существование длилось недолго. Однажды вечером, это было на восьмой день моего пребывания у Пытлинских, когда я сидел под большим абажуром и увлеченно рисовал по старой фотографической карточке портрет «бывшего директора цирка», кто-то сзади меня рявкнул:
— Документы!
Я обернулся. Два кавалерийских офицера свирепо ощупывали меня пьяными глазами. В их руках мрачно поблескивали наганы.
Я им показал документ, выданный комендантом города Александрии, подписанный каким-то подполковником и украшенный огромной лиловой круглой печатью.
Они грозно поглядели на бумажку, небрежно повертели ее между пальцами.
— Да-а-а… Сразу видно… — сказал один из них голосом, повергшим меня в тревогу. — За нами! Вы арестованы!
— Позвольте, господа офицеры, за что?
— Не разговаривать! В два счета одевайся!
— Тут, господа офицеры, ошибка. Документ у меня в порядке…
— Молчать! Будешь разговаривать, пристрелим, как собаку!
Мое сердце как бы сжали ледяные пальцы. Я оделся. Пан, вошедший в комнату, с широко раскрытыми глазами, наблюдал эту сцену.
Мы на ночной улице. Сырой ветер охватил меня.
— Вперед! — скомандовал один из офицеров.
— Я не убегу. Пойдемте рядом…
— Вперед, тебе говорят!
— Я не преступник…
— Ах, ты еще рассуждать, большевистская морда!
Наганы запрыгали по моей голове и спине. Я стиснул зубы. Спрятав голову в плечи, поднял воротник пальто.
— Иди, сволочь, а то тут же у забора, как суку, шлепнем!
Я понял, что лучше всего для меня в этот момент молчать, и крепко стиснул зубы. Куда они меня ведут? Расстреливать? Что они могли найти в этом злосчастном документе? Что их вздыбило? Может быть, существуют какие-нибудь условные знаки, о которых знают только сотрудники контрразведки… Я, должно быть, попался… Опять эти ужасные, кривые заборы, век теперь их не забуду! Конечно, если останусь в живых. Какие длинные переулки! Ах, если бы у меня был браунинг! Раз, два и в темноту. Ищите!
Ноги еле волочатся. Сил нет. Что будет с головой? Она горит, точно в ней зажгли костер.
Наконец, офицеры остановились. Мы у высокой хаты. В окнах свет.
— Заходи! — последовала матерщина.
Я поднялся на большое крыльцо. Один из моих конвоиров наганом открыл дверь, другой ногой втолкнул меня в нее.
Просторная, хорошо освещенная комната. Против меня зеленый диван, над ним кирпичный молдавский ковер. На ковре развешано тяжелое казенное оружие. Направо, за письменным столом, освещенным свечой, сидел толстый полковник. Увидев нас, он поднял лысую голову.
— Стой здесь! — конвоиры указали на середину комнаты.
Я стал.
— Вечер добрый, Николай Александрович! Подарочек вам… Полюбуйтесь! Тепленький!
Они подошли к лысой голове, что-то шепнули ей. Передали мой несчастный документ и с задранными в потолок подбородками пошли к двери.
Лысая голова не спешила, знала хорошо, что я в ее власти. Могу ждать. Прошло минут пять. Тяжелых, изнуряющих.
Наконец толстяк медленно, с подчеркнутым достоинством поднялся и подплыл ко мне. Почти вплотную. Точно он хотел меня не только хорошо разглядеть, но и обнюхать.
Голова его покоилась на тяжелом и коротком туловище. Уродливый приплюснутый нос, темные мешки под глазными щелями и черные, жесткие усы… Ничего хорошего такая внешность не обещала…
— Ага, гм… Честь имею познакомиться. Ну, агитатор, рассказывай! Как делишки у твоих комиссарчиков?
— Здесь недоразумение, — начал я голосом, показавшимся мне чужим. — Еду из Парижа… Документ у меня в порядке… Меня обобрали… Я караим, из старинной фамилии. — Повторил всю свою историю.
Полковник, казалось, внимательно слушал меня.
— Так-так, агитатор. Сразу видно агитатор. Опытнейший. Матерый. Ври дальше. Ловко брешешь!
— Если вы не верите, что я художник, дайте мне карандаш, и я нарисую вас…
— Я те такие портретики дам, что ты у меня (здесь последовала сложнейшей композиции матерщина) всю жизнь их помнить будешь! Довольно дурака валять. Комиссарчик! Ты не в театре, а в контрразведке! Понимаешь?
Он грозно поглядел на мои руки.
— Руки в крови. У всех вас, мерзавцев, руки в крови. Наша кровь на твоих грязных паршивых руках. Понимаешь это? Наша кровь! — опять сложнейшая матерщина.
— Нет, — робко ответил я. — Это моя собственная кровь. Меня по дороге ваши офицеры били.
Мой ответ привел его в ярость.
— Молчать! Убью!
Он подошел к дивану, нагнулся, поискал что-то и вернулся с казацкой нагайкой.
— Говори, чем пахнет?
Я молчал.
— Говори, — хрипел он, тыча нагайкой в мой нос.
— Ничем.
Он стегнул меня по спине.
— Врешь! Скажи: «Пахнет большевистской шкурой». Повтори за мной! Молчишь? Посмотрим… Заговоришь…