— Что такое? — спросил он, чувствуя жуть на сердце. — Почему вы смеетесь?
— Потому что ты совсем не мальчишка! — отозвался из угла Тихон. — Ты, наверное, баба. Ребята, давайте посмотрим, может быть, он в самом деле девчонка?
— Идет! Здорово! — раздались голоса.
Рыжий Жоржик уже совсем подкатился к Павлику по сену, но тот вовремя вытянул ногу, и Жоржик, уткнувшись в сапог носом, остановился.
— Он лягается! — плаксиво сказал он и, должно быть, вспомнив про полученную авансом пощечину, дальше не двинулся.
Предложение не прошло, однако разговор не изменился в темах.
— У меня сестра Наташка — она водку не хуже меня хлюпает, — говорил Тихон.
— Вот и врешь!
— Вот не вру. Ее семинарист Паня научил.
Прислушивается Павлик. Все уже сбились в тесную кучу друг подле друга и взаимно обучают.
— К горничной Фимке забрался в девичью Яшка, — рассказывает Тихон. — А Яшка — наш кучер, он женатый, только жена его в поле работала. Я подстерег их и потом как в окошко стукну!.. Яшка — бежать, а я влез в окно и говорю Фимке: «Сейчас матери пожалуюсь, я все видел». Уж она просила меня, просила… А мать у нас строгая: живо ее и Яшку рассчитает. Принесла варенье. «Вот, — говорит, — ешьте». А я говорю: «Нет, ты меня таким вареньем, как Яшку угощала!»
— И что же? Что же?
— Я еще и жене Яшкиной скажу.
— А она?
— Ну, говорит, черт с вами. Идите сюда.
— Ты и пошел?
— А ты бы не пошел?
Странное покалывание от сердца распространяется по всему телу. Презрение, боль и ужас, соединенный с острым любопытством, теснят душу, переворачивают мозг…
— Вот оно еще как бывает! — оледеневшими губами шепчет Павлик и ежится. А ведь тоже мамаша, наверное, и до сих пор не знает. Они, маменьки, ничего не знают на свете, а как сыновья заговорят, краснеют и смущаются и отсылают играть в лошадки. Вот они и резвятся на свободе, как лошадки, и учатся друг от друга сами, потому что взрослые молчат.
Настораживается слух. Теперь говорит уже кадет Гриша. Перед тем как повести речь, он подошел к лежавшему Павлику и прислушался: не спит ли? А Павел стал хитрым; он живо прикрыл глаза, стал ровно дышать и притворился спящим. Было особенно жутко узнать, что будет говорить Гришка, которого он раз так здорово поколотил за Линочку. И Павлик не ошибся: он как раз и начал свои рассказы с кузины Лины; голос его долетал отчетливо, потому что Гриша был уверен, что свидетель спит.
С замирающим сердцем продолжает слушать Павлик.
«Так вот они, бабушки и дедушки; вот что у них делается под носом, и они не видят».
Постепенно в разговор вмешиваются новые слушатели.
— Да, здорово… — говорит еще кто-то. Кто — Павлик не видит.
— Эх, если бы…
— Что, если бы?
— Если бы сейчас найти девчонку!
Мысль, как электрическая искра, зажигает всех. Осторожно повернувшись, Павлик видит, как все ярче блистают в надвинувшемся сумраке глаза. Это уже совсем волчьи глаза — даже искорки блистают разные: рубиновые, желтые, с синьцой.
— Зайти бы пошарить в бане — не найдется ли… — говорит еще кто-то и поднимается.
Как ни нелепа эта мысль, она кажется исполнимой. Наэлектризованное рассказами желание одинаково отражается во всех глазах. Один за другим поднимаются волчата, по-кадетски стряхивая с блуз прилипшее сено. Двое-трое уже надели фуражки.
— Вваливай, робя!
— Постойте, пойду и я… — вдруг говорит поднявшийся Павлик.
На мгновение всех охватывает замешательство. Что это с тихоней? Не смеется ли он? А Павлик в самом деле не знает, что с ним. Он сказал это как-то сразу. Первой мыслью его было: «Вот оно, наконец, и есть «прелюбы сотвори»!» Жажда узнать, наконец, то, что так скрывается в жизни, была второю мыслью. Присоединилось сюда и злорадное желание: узнать вопреки священнику, вопреки мерзкой Анфисе, даже маме захотелось насолить — милой маме за ее молчание и вздохи.
— Да, я тоже пойду, — решительно говорит он.
Соглашается компания.
Только один уговор: не болтать, не фискалить.
Тихо, воровскими ногами спускаются пятеро с сеновала по лестнице. Сумрак летнего вечера охватывает их. Выходят со двора. Как угольки пылают глаза — это же совсем волчата. И как белый ягненок идет среди них растерянный, задыхающийся, не понимающий себя Павлик. Он все время касается висков руками. На виске бьется жалкая обеспокоенная жилка. И в такт ей бьется сердце, но не там, где ему полагается быть, высоко, под горлом. Кругая, злая оранжевая луна равнодушно смотрит на стаю.
49
Они проходят безлюдной улицей, идут мимо засыпающих изб к речке, к парникам, к тем местам, где днем, напрягшись, гнули ободья. За «парнями», на скате, и стоят эти игрушечные черные баньки, где можно искомое найти.
Идут крадучись: надо сразу нагрянуть, чтобы не успели убежать.
Проходя мимо парников, разбрасывают в каком-то экстазе молодечества ободья и балки; на повороте скатили к речке и утопили в ней колесо, подвязав обрывком лыка к нему массивный камень. Бродит в стае смутная мысль разрушения, разбоя, и притаенно-робко, осознавая все это, бредет среди нее маленький наблюдатель.
Подходят к первой, вросшей в землю бане, глядящей на ватагу своим единственным подслеповатым оконцем. Заглядывают в окно — темно, обходят дозором избу, торкают запертой дверью — никого.
— Эх, — говорит Тихон и дергает Гришку, — попадись теперь мне девчонка в лапы — несдобровать!
Гремят, смеются остальные, показывая острые зубы. Не может забыть растерянный Павлик эту летнюю ночь и луну, и тихое молчание бора, и журчание речки уснувшей, и это шаренье жуткого по сонным баням. Это же стайка волчат голодных, вышедших за едою; спят сытые матерые волки, наелись и уснули в мире с десятью заповедями своими, а вот одна маленькая, в три колких словца, заповедь выгнала волчат-подростков на промысел; поймают и загрызут или еще в речке утопят, как утопили колесо… И крепок, и праведен сон «родителей и учителей», благословенный сон «отечеству на пользу». Обходят вторую и третью бани — все так же заперты на замок двери; только теперь приходит в голову, что план сумасброден: кто же это начнет мыться в бане ночью? Досадно, но виновата здесь баня.
Трах! — и летит вдребезги под палкою Тихона закопченное оконце.
Трах! Трах! — звенят стекла и по соседству.
— Теперь, робя, ноги под жабры и вваливай на огороды! — командует Гришка Ольховский.
И вот ватага бежит берегом сонной речки к мельнице, оттуда рукой подать по канаве на огороды; уж там где-либо да найдется девчонка.
— На капустном огороде, я знаю, — вдова-сторожиха! — говорит всезнающий Тихон. — У сторожихи есть девчонка Агашка; с ней всегда можно столковаться, а коли не столкуемся, тогда…
На позеленевшей луне жутко округляются глаза коновода. Лицо его угрюмо и бледно, он раздосадован неудачей; теперь ему попасть под руку опасно. Павлик хрупко сторонится. Но отойти, убежать уж не может; он пошел узнать, до конца поведать, так решено, так будет.
Совсем неожиданно, в голубой тени плетня, на задах маленькой соломенной хаты, они наталкиваются на присевшую фигурку. Девчонка присела, как видно, за делом, на косогорочке у калитки, и вот с испугом поднимается и, взмахнув косичкой, как хвостиком крысенок, бежит прочь от нагрянувших мальчишек, а те с криком и улюлюканьем бегут за нею по обросшей крапивой тропинке.
— Держи, вот она, держи Агашку! — кричит, прихрамывая, Тихон.
На повороте он ударился о пнище, расшиб ногу и скачет, как пришибленная ворона; но крапива аршина в два ростом, приходится бежать лишь гуськом, чтобы не острекаться, и это спасает девчонку. Она добежала до мельницы и юркнула в ворота; раза два глянуло из их тени узкое опрокинутое личико с широкими карими глазами, мелькнуло и исчезло, а подбежавший озлобленный Тихон грозит ей кулаком у забора и шепчет с лицом, обескураженным и неудачей, и болью:
— Подожди ты, сучонка, мы обработаем тебя, сволочь, как попадешься еще!