Литмир - Электронная Библиотека

И тем же вечером появился возле Лэри молодой уланский штаб-ротмистр, очень красивый сорокалетний мужчина с черными бакенбардами. Кузина Лэри не замедлила с улыбкой представить его Павлику и сказала цинично:

— Вы родственники!

И засмеявшись, отошла, а Павлик смотрел ей вслед с изумлением, и стыд не за нее, а за себя, что он, именно он, так упал низко после всех своих мечтаний, давил и душил его.

53

Целый месяц после этого Павел провел за тетрадями. С утра садился он писать, писал целый день, отрываясь от стола только в обеденное время, после обеда снова усаживался за работу и только среди ночи поднимался от рукописей с утомленной, тяжелой от мыслей головой.

Мария Аполлоновна протестовала, но на этот раз ее замечания не имели успеха.

— Так не следует себя утомлять, мой друг, — говорила она. — Это может оказаться вредным не только для здоровья, но и для таланта.

Но эти общие места Павел встречал только улыбкой, и, как дама образованная, бабушка не протестовала.

Странно было, но не к «Лесному сторожу», встреченному таким успехом, приникали мысли Павлика.

«Лесной сторож» был уступкой временному, сердце же было полно вечным и единым. Не о том, всем известном, хотелось рассказывать, а о том зове сердца, о зове, трудно изобразимом словами, зове, дрожавшем в душе робкими, полунемыми, почти бессловесными отсветами, хотелось говорить.

Расцветало и рассветало в душе противление законам жизни. Пошлое и мелкое овладевало сильным и одаренным. Не так, как надо, жили люди, некрасиво и несердечно; и любовь у людей была множественная и маленькая, как у Лэри, тогда как могла быть единой и вечной, как Таси мечта. В чем была жизнь, в чем были ее законы, что хорошее увядало и цветом жирным, цветом репейника, взращивалось низменное? Почему он, он сам, Павел, которому в сердце запала вечная Мечта, в жизни сбивался, блуждал и падал, и не раз, а дважды пожелал жены ближнего своего, и от желания этого принял только горечь полыни, но не отвратился от полыни, а приникал и дальше к ее горькому цвету; в чем были причины в пути и законы того?

И страшно было, и жутко, и томительно; не только неясны были пути и законы, но и слова не отыскивались, подлинные, верные слова, которыми можно было бы это беззаконие заклеймить. С «Лесным сторожем» дело обстояло просто и ясно: слова были готовые, мысли готовые, фразы готовые. записанные в книгах. Стоило только кое-что подновить, кое-что подцветить, и как довольны были люди, старые редакторы с серебряными головами, внятные, умные, хорошо расположенные люди, и как бабушки и тетушки были довольны, как всем это нравилось, как всеми ценилось.

Но вот росло и расцветало в душе еще нечто, что было чуждо проторенному и понятному, чуждо редакторам с серебряными головами, чуждо тетушкам, умевшим спорить о «народе-богоносце». Как трудно было справиться с этим душе, только что начавшей мыслить, душе восемнадцатилетнего, которую, как нарочно, все точно поклялись сбивать с дороги; было не к кому обратиться за разъяснением, негде было прочесть; каждую мысль не только надо было заращивать кровью сердца, но надо было пересаживать как цветок неба на землю, как нежный, неоформленный, в мечтании расцветший сон — в грубую явь.

И пишет восемнадцатилетний, в тоске и боли приникая к бумаге. А бумага — такая ровная, такая белая, такая холодная и равнодушная среди ночи. И часы стучат равнодушно-холодные, сиплые, как седая вечность, старые, беззубые, с медным сердцем: «Так, так», когда душой знаешь, что совсем не так, все на земле не так, не так. как надо, а как надо и что надо для этого сделать, кто объяснит? Кто объяснит, как управлять надо вновь возникшими в душе струнами, кто расскажет, почему в жизни мечта о Единой разбивается, почему, мечтая о Единой, он по многим проходит, по многим, укалываясь о шипы и тернии, вынося за каплю кратко ощутимой радости тяжести боли, невознаградимой скуки и стыда? О если бы было можно быть услышанным в музыке струн сердечных, тогда получилась бы книга, над которой могли бы задуматься тьмы тем, но слух людей так еще груб и несовершенен; то, что невещественно, людям невнятно: «тьмы тем» от века темны, и где тот светоч, тот огонь, которым озарить можно невидение глаз людских?..

Через месяц были готовы две тетради. Было записано в них все тайное и сокровенное, что думалось о людях и о мечте по любви; и о том говорилось, как трудно на земле человеческому сердцу, которое тронуто надземным; и о мечте, которая всегда разбивается, соприкоснувшись с явью, было рассказано в тетрадках.

С волнением отнес Павел одну рукопись в «Русские ведомости», другую — в толстый журнал. И там и тут приняли его без тех предисловий, какими отметилось первое появление Павлика. Очевидно, «Лесной сторож» был на виду и на памяти. В редакции журнала вышел к Павлу пожилой краснолицый улыбавшийся человек, с глазами строгими, слезившимися и с добродушной улыбкой.

— Я читал ваш дебютный рассказ в «Русских ведомостях» и желал вам успеха, — сказал он, приняв рукопись для прочтения.

Эти встречи немного окрылили Павлика. Редакторы были все такие известные и относились к студенту тепло и приветливо. Вместо трех недель был назначен срок в одну неделю — ждать приходилось так мало и недолго.

И, сдав рукопись, продолжал свою работу Павлик. Мысль о Тасе не выходила теперь из головы; теперь, когда трепетные мысли посещали сердце, не казались они ему такими холодными и немыми: в двух солидных редакциях эти мысли уже были приняты к ознакомлению; несомненно, опытные, солидные люди могут разъяснить и наставить; если бы и показались бы они, эти мечтания, странными, все же за Павла теперь заступится перед редакторами «Лесной сторож», они не бросят его тетрадку не читая, они прочтут ее до конца в уважение к «Лесному сторожу»; а ведь может и так случиться, что — седые профессора могут проникнуться сознанием верности его мечтаний, — тогда уж будет Павлик со своими мыслями не одинок, перед ним будут журналы и газеты с десятками тысяч читателей; чья-то душа, хотя одна из десятков тысяч, ему откликнется и приникнет, он не будет один, их будет двое, а двое — мир, это тоже было записано в тетрадях; двое людей могут составить мир, как некогда была мечта-легенда, и это было в сущности так понятно и просто, если бы хоть на минуту отойти от вечного и несносного шума земли.

54

Ровно через неделю Павлик является за ответом в редакцию. Счастье ему и тут покровительствует: и в той и в другой редакции в тот день совпадают часы приема, он может в один день получить два ответа, он может сегодня же разъяснить себе все.

В «Русских ведомостях» швейцар улыбается Павлу как давно знакомому, в этом тоже было хорошее предзнаменование. Павел поднимается в редакцию; в приемной комнате какое-то собрание, пожилые люди в сюртуках волнуются и ропщут, говорят о каком-то закрытии газеты, о произволе; едва дыша, Павел подступает к секретарю редакции, тот рассеянно взглядывает на него и сердито склоняется к ящику стола, и роет среди тетрадей.

— Не подходит, нет, — рассеянно бросает он Павлику и дает ему тетрадку. Павлик бледнеет, отступает, переспрашивает: «Что? что?» — а секретарь уже говорит с лысеньким молодым человеком, говорит о какой-то петиции или жалобе, снова о произволе; Павлу следует уходить, на него никто не смотрит, со своими мечтами он всем чужой и маленький, все, волнуясь, говорят о протесте, и никто не чувствует, что протест и в душе восемнадцатилетнего, что и ему также больно, но своей, чужой для других болью. Рассеянно и разбито спускается он по лестнице и ищет свою новенькую и жалкую студенческую фуражку.

— Ну что, как? — с удовольствием спрашивает его старый швейцар, видимо уже тоже осведомленный о «Лесном стороже». Вместо ответа Павел жалобно показывает ему возвращенную тетрадку и, жалко сгорбившись, выходит из редакции, где был ему ранее такой триумф.

Но дело еще не было проиграно. Осталась еще редакция толстого журнала. В самом деле, он попал в «Русские ведомости» в недобрую минуту: газетное дело — дело опасное и сложное; в толстом журнале тише и спокойнее, там больше пишут об искусстве, чем о жизни, там не может быть таких волнений и раздраженности, там уж конечно не станут говорить о протестах и жалобах. Тихим, спокойным двориком, где играют дети, проходит писатель в особнячок на второй этаж и звонит в редакцию и входит в приемную, ожидая увидеть лысого человека со строгими слезящимися глазами и доброй улыбкой.

170
{"b":"945686","o":1}