Неторопливо поднимается Пашка.
— Да тут и рассказывать нечего… коли ты не понимаешь, насмешливо говорит она, однако не уходит, а присаживается ближе и шепчет: — Когда мамка Петьку рожала, я нарочно забралась на лежанку и прикрылась тулупом, чтоб не выгнали меня. А тут бабушка пришла, Костениха, нанесла всяких тряпок и бутылок и велела мамке все платье скидывать.
С дрожью во всем теле вслушивается Павлик в новые, еще никогда не слыханные грубые слова. Так царапают они душу, и душа под ними никнет и вянет, но нет силы остановиться и крикнуть: замолчи, уйди!
А Пашка все шепчет, и глаза ее блестят от волнения и радости — да, да, радости или наслаждения. Павел же видит это. Пашка радостна, что сообщает Павлику все это мерзкое, все грязное и противное, что научает всему.
Теперь она рассказывает, как мать кричала, когда подошли страшные, разрывающие тело боли. Вся душа Павла извивается и никнет, вместе с той ужасно кричавшей женщиной немыми звуками источается его собственная возмущенная душа.
— Так вот как рождаются люди? — гневно спрашивает он кого-то. и кулаки сжимает, и тут же закусывает себе губы, чтобы не крикнуть. — Значит, не из глины? Не дуновением? И вовсе не из ребра?
А Пашка уже подходит к самому страшному. Вот старуха Костениха сбросила с матери покрывало, и лежит она с приподнятыми коленями, нагая, и отчаянный, точно собачий вой потрясает комнату, и вот… из нее…
Ужасная каменная пощечина обжигает внезапно лицо Пашки. Она еще не верит случившемуся, она отшатнулась, схватилась за щеку и смотрит на Павла совсем круглыми глазами, раскрыв рог, которым не досказано слово.
— Ты все мне лжешь! Этого не может быть! Ты дрянь, ты гадина! — истерически выкрикивает Павлик. Судорожное рыдание вдруг потрясает его. Закрыв лицо обеими руками, он бежит прочь, к дому, не думая, что его могут увидеть, не думая ни о чем.
Прибежав, он сейчас же бросается на постель и зарывается в подушках, пряча в них свое опозоренное узнавшее лицо.
20
Два дня после этого Павел не ходил в школу. У него был жар. Мать решила, что он простудился, и уложила его в постель.
Не хотелось Павлику ложиться: слишком охватывали во время неподвижности навязчивые мысли. Если бы ходить, можно было бы пытаться их сбрасывать с себя, а постель приковывала к ним невольно.
«Неужели же все это так грязно и грубо? — задавал Павлик себе вопросы и ежился под двумя одеялами, — Зачем же написано в законе божием по-другому? Значит, и закон обманывает? А зачем тогда заставляют учиться тому, что — обман?»
Теперь уже ясно было, что Пашка не лгала. Те слишком точные подробности, которые привела она, не могли быть ложны. Лучше бы лгала она, лучше бы над ним издевалась, — только не это! Ведь это же значило, что каждый человек родится при зубовном скрежете, в крови, среди проклятий. И он так родился, и мать его, и все люди, даже самые лучшие — которые, например, написали поэму об епископе Гаттоне, или «Юрия Милославского» написали, или… Зачем же это так? Зачем, если бог премудрый, он не придумал ничего более чистого? Более красивого, да?
Теперь новая мысль сжимает печалью голову Павла. За то, что люди родятся так скверно, он ударил Пашку. Она же рассказывала ему все по его собственной просьбе — и он ударил за это ее; между тем она здесь ни в чем не виновата и не могла ничего изменить; ведь она говорила только то, что видела.
Чувство тяжкого стыда овладевает Павликом. Непременно надо повидаться с Пашкой и попросить прощения у нее.
Он так и сказал матери:
— Я бы хотел, чтобы пришла Пашка.
Второй части фразы он не договорил, но мать и без того удивилась. Она знала, видела иногда, что Пашка разговаривала с Павлом, но не могла понять, зачем она ему нужна во время нездоровья.
— Зачем тебе ее? — спросила она.
Павел ответил:
— Она бы мне почитала… — и почувствовал, что солгал, но душа его уже была отягощена, и Павлик даже порадовался этому. «Пусть, пусть!» — полный странной злобы, проговорил он про себя.
Пашка пришла на вид совсем обыкновенная, и только на левом виске было у нее темное пятнышко. Сердце Павлика сжалось, когда он увидел пятно, но здесь была мама, и надо было говорить о другом, и прошел в нем бурный порыв отчаяния и боли.
— Я нарочно позвал тебя, Пашка, — стараясь, чтобы вышло развязно, проговорил Павлик. — Я хотел, чтобы ты мне почитала из «Юрия Милославского»… Давай прочтем?
С готовностью взялась за книгу Пашка, и то, что она держалась так ровно, будто ничего не случилось, все больше успокаивало его, но стоило только матери выйти, как стыд и жалость захватили Павлика, и, беспомощно зарыдав, он схватил Пашкину руку и пробормотал с раскаянием:
— Ты прости меня, Паша, что я… тогда…
Спокойно и равнодушно поглядела на него Пашка.
— Вот есть о чем говорить, все мальчишки — драчуны.
Чувство обиды затеплилось в сердце Павлика.
«Нет, я не «все», я не такой», — хотел было сказать он, но так стало горько на душе, что он не мог проговорить ни слова и, уткнувшись в подушку, стал плакать в нее тревожно и настойчиво. Пашка молча и, казалось, равнодушно сидела подле на стуле и ждала, когда кончится этот новый порыв. Она сидела подле, большая и строгая, а Павлик был такой маленький перед нею, и таким беспомощным, таким обиженным казался он себе.
Но не понимала Пашка. Она совсем не понимала того, что происходило в его душе, она не могла понять — и, странно, почему-то это успокаивало взволнованное сердце. Павлик скоро перестал плакать — ведь это было бесполезно — и вытер глаза.
— Я очень рад, что ты на меня не сердишься, — сказал он тверже и осмотрелся. — Но ты рассказала мне такое, Паша, что я не мог…
— Этого только ты не знаешь, — Пашка говорила небрежно и равнодушно, — а в деревне все давно знают, как люди родятся.
Замолкли. Пашка читала, и в книге говорилось о какой-то любви.
— Но ведь это же совсем не от любви бывает? — начиная вновь волноваться, спрашивает Павлик.
— Нет, все это бывает именно от любви.
— Значит, и любовь бывает такая же… противная?
Усмехается Пашка.
— Что ты понимаешь в этом! — презрительно говорит она.
Опять молчат. Павлу стыдно доказывать, что он понимает, и обидно оставить Пашку в этой презрительной уничтожающей уверенности.
— А ты откуда понимаешь все?
— Я сказывала…
Сидит на стуле, смотрит прямо ему в глаза и болтает ногами, усмехаясь. Жалобно, как зайчик, поглядывает на нее со своих подушек Павел. Вот сидит она, эта дочь прачки, перед ним, сидит такая спокойная, она знает все на свете и нисколько не думает о том, что это страшно.
— Скажи, а ты целоваться умеешь? — негромко спрашивает она после молчания и блестит загадочно-пестрыми глазами.
Смотрит Павел на нее, опечаленный и притихший. Нет, отчего она так уверенна, и сильна, и спокойна? Может быть, и в самом деле из-за всего этого волноваться не стоит?
— Да, конечно, я умею целоваться, я маму целую… Только это зачем?
— А затем, что целовать маму — это совсем другое дело, как нежели кто любит кого.
— И я тоже очень люблю маму!
— И это особь статья. — Так волнами и льется на Павла убийственное пренебрежение. — А вот когда кого люди любят, тогда целуются по-другому. Смотри, — она проворно оглядывается, — вот так.
Она приникла к нему и, обняв его шею, целует прямо в рот. На шее Павлика становится влажно от потной руки; он печально отирает свои губы углом подушки.
— И это значит, что люди так любят? — еще печальнее спрашивает он. — Нет, нехорошо все это и некрасиво. И ты некрасивая, и я не люблю тебя… А кто тебе объяснил все это — и как рождаются и как любят?
— Я же говорю, кадет из Ольховки. Он в городе всему от этаких женщин научился.
И не может объяснить себе Павел, отчего все грустнее и серее становится у него на душе. Вот говорится про любовь и про разные поцелуи, а слова какие-то проносятся жалкие: «кадет», «этакие женщины»… Что это еще за «этакие женщины» и почему их называют этак? Он так И спросил Пашку: