Литмир - Электронная Библиотека

«Граф Горохов» в низке. У ворот солдаты группами стоят, курят, пыхая огоньками папирос, и плюют. Девицы ходят вдоль фасада по улице и грудью в упор останавливают кто подошел вновь. И, с угрозой словно, обещают: — «Идем со мной. Хорошо будет!» Дальше вся улица в фонарях. Конкуренция. Единственный товар, с которым, повидимому, невозможна спекуляция.

Граф Горохов в пышной седой гриве. Борода апостола. Золотые очки. В стеганом халате. Взвесил меня взглядом: — «Вы бы прошли в „Аполло“ дальше, там интеллигентнее.» — «Мне не надо, я ради любопытства.» — «Чего ж, вот все мое хозяйство.» Повел рукой. Подвал. По среди корридор. Переборки из нового теса не до верха, двери плохой работы. Беженец. Было в Вильне «прекрасное» заведение. Все пришлось бросить. Обстановка «ампир». Девушек дорогой расхватали. Просил помощи. «Ведь на оборону работаем.» Отказали.

Я заглянул в одну из пустых каморок. — «Изволите видеть, каютка, а не комната.» На гвозде висит какое то отребье. Голая койка. Жестяная керосиновая лампочка на стене. В изголовьи образок.

Граф Горохов вздыхает: «Ничего не попишешь, надо как-нибудь перетерпеть трудное время… А впрочем, есть у меня, так сказать на комиссии, девчонка почище. Держу для случая. Не опоганена еще. Редкость по нынешним временам. И не дорого бы взял. Кричать не станет, ручаюсь.»

Обиделся, что я отклонил выгодное предложение, хихикнул неприязненно: — «Воображением действуете?» Мне стало стыдно перед ним. Вышел из подвала. Красные фонари. Небо темное, высыпали звезды. Небо в накожной болезни. Небо в сифилисе.

* * *

Декабрь. Сбрил бороду. Налипает при учении от усиленного дыхания много инея. Не брился никогда в жизни. Коротин размазывает мне по щекам пальцем пену и дерет тупою бритвой. И больно, и смешно и боюсь, что он полоснет по горлу. Посмотрелся в зеркало: чужая рожа. Чтобы быть бритым, надо иметь твердо очерченную нижнюю челюсть. Русские мало ели, чтобы бриться. Нас же вечно будет есть всякая бритая вошь. Усы буду закручивать.

* * *

Снег — особая русская стихия. Не то, что они белым забелелися и не безкрайность их льдистых просторов, а вот так побарахтаться по пояс в снегу. Рыхлый, сыпучий, неверный, всегда неожиданно уступчивый и вдруг непреклонный. От этих перемен такая напряженная неуверенность в каждом шагу, что сто сажен по снегу целиком — куда труднее пяти верст по дороге. Итти бродом, или плыть — легче.

* * *

Возвращались вечером с плаца. Гляжу, по правому тротуару устало поднимается в гору она, я узнал ее сразу по стану и походке. В шведской куртке, на голове повязка. Крикнул: — «Ольга! Ольга Петровна!» Оглянулась в нашу сторону: она. Смотрит в ряды, ускорила шаг, идет вровень с нами и, видно, не догадывается, недоумевает, кто ее окликнул. — «Твоя?» — спрашивает Коротин. — «Да. Возьми винтовку. Я взводному скажусь.» Отдал ружье, подбегаю к ней, протягиваю руку. Откачнулась. — «Странно, бритый.» — «Да я, я. Поверьте. Вы как сюда попали?» — «Пьяный прапор завез… Вы в каком?.. Я приду. Завтра.» Крепко пожала руку.

* * *

(Из отрывного календаря). Коронованных Габсбургов хоронят так. Ночью, при свете факелов монахи в рясах, подпоясанных веревками, выносят гроб к фамильному склепу. Двери склепа наглухо закрыты. Обер-гоф-маршал три раза ударяет в дверь жезлом: — «Отворите.» — «Кто там?» — «Его величество, светлейший император Франц.» — «Такого я не знаю». — «Император Австро-Венгрии, апостолический король Венгрии». — «Такого я не знаю». Еще три удара жезлом о бронзовую дверь. «Кто там?» — «Грешный человек, наш брат Иосиф…» Двери склепа медленно раскрываются… В этом обряде есть что то половинчатое. «Гнев венчанный.» Иоанн был праведнее в своих монашеских затеях. Я помню похороны Александра III. Тут ложь была доведена до конца. И похороны были царственны. В гробу лежал, хотя и истлевая, «тяготеющий над царствами кумир.»

* * *

Вспомнилось: в первый вечер в казарме ко мне подошел после поверки какой то солдат в очках и вывел меня на двор, увидев, что мне плохо. На плацу я слышал крики и пение, но странно: не видел тех, кто кричал и пел. Площадь для меня была пуста. Будто только мы с тем солдатом вдвоем ходим вдоль дороги, обтыканной стрижеными тополями. Солдат с утомленной грустью мне рассказывает, мигая под очками, что в казарме живется тяжко, что без денег ничего сделать нельзя, его комиссия смотрела дважды, признали оба раза негодным для строя, записали кандидатом в писаря — и вот полгода валяется на нарах без дела. Воздух на ветру тогда меня оживил. Потом я ни разу не встретил этого солдата и не вспоминал до нынешнего дня — а в одном дому и сколько раз в день по одной лестнице. Наверно, и он меня тогда к утру забыл, совсем забыл… Спасибо ему.

* * *

Фельдфебель наигранным каким то голосом выкликнул меня: — «На носках! К тебе пришли…» Ольга. — «Пойдемте ко мне. Я уж вас отпросила.» Фельдфебель: — «К семи утра, чтобы быть на плацу.» Я растерянно глянул на Ольгу. — «Ерунда. Сколько не видались. Поговорим.» — «Куда же. В „приличное“ место меня не пустят.» — «Ко мне. Я — в „Европейской…“»

Дико после казармы — чистая комнатка, коврик перед опрятной постелью, электрическая лампочка под зеленым абажуром на столике. Официант — в синем фартуке. Ушел. Я протянул Ольге руки. — «Тс! Подожди.» Достала из маленького порт — папиросу, пошарила в сумочке — маленький аптекарский флакончик, скрутила меж пальцами комочек ваты, намочила из флакончика и затолкала в папиросу. — «Кури.» — «Я не курю.» — «Ерунда.» И себе тоже. Блаженно затянулась, подошла, мягко прильнула и окадила мне лицо изо рта дымом. Что за манеры! Раньше такого не было, что то новое, чужое. — «Ерунда.» Зажигаю папиросу об ее огонек, курю. Непонятный привкус. Ольга сгорбилась, пригнулась к коленам, жадно сосет папиросу, глотает дым. Швырнула окурок на пол, выпрямилась, омыла лицо руками и кинула мне на плечи руки. — «Теперь поговорим.» Я смотрю ей в глаза, торопливо жгу папиросу, меня колышет неиспытанное волнение и легкая судорога свела колени.

* * *

— «Вставай, вставай.» Блаженно тянусь и сквозь сладость вдруг слышу: где то невдалеке бьет барабан. Отталкиваю Ольгу. Омерзительно. А она смеется: — «Солдата как же разбудить.» Протягивает: — «Папиросочку!» Закуриваю. Голова светлеет. В утреннем сумраке — милое лицо в пятнах сквозь пудру, с глазами мерклыми, в темных кругах. Она сидит на постели, завернувшись в одеяло. — «У тебя есть деньги?.. Я сегодня еду. Дай взаймы.» — «Сколько?» — «Пятьдесят, ну: тридцать.» — «Куда?» — «В госпиталь на рижском фронте.» Я даю ей деньги. Она их торопливо прячет в чулок. Профессиональный жест…… Гонит меня: — «Иди, опоздаешь!»

* * *

На тактических занятиях. За городом в десяти верстах. Окопы. Проволока. Все засыпано снегом. В окопы намело. Так будет через год и с теми окопами, где сейчас идет борьба. Пустыня.

Объяснения прапорщика моему товарищу по звену: — «Вот ты сейчас стоишь выше. Совершенно ровной местности не встречается. На поверхности земли есть горы, холмы, лощины, овраги, ямы и тому подобные неровности. Они имеют огромное значение на войне…» Он говорит все это ровным и скучным голосом и, так же скучая, его слушает солдат. Прапорщик говорит наверное слово в слово по какому-нибудь руководству, точно урок гимназический отвечает. Но ведь солдат то не экзаменатор. Книжки той он и не видывал. Но наверное знает и без книжки, что «с горы виднее». А прапорщик спрашивает: — «Понял?» — «Так точно, ваше благородие» — смущенно отвечает мужик. И наверное думает: — «Вот чему их, дармоедов, в школе прапорщиков учили.»

Лежу на животе, на снежном сугробе. Лежим долго, потому что у всех, начиная с прапорщиков, безнадежная тоска, что мы так только убиваем время, тянем зачем-то волынку.

Сначала застывают колени, будто к ним приделали деревяшки. Потом холод через живот начинает проникать внутрь медленно и настойчиво. Почти два часа лежим в звене. Легонькая метелица намела у меня с правого бока сугробик. Винтовка, ствол жжет сквозь перчатку. Лучше так же лежать где-нибудь на фронте, чем тут. Стараюсь развлечься, вспоминая ночь в «Европейской». Но не греет. И четкости в памяти нет.

36
{"b":"945373","o":1}