У платформы — поезд для маршевой роты — теплушки. Нас, только что взятых, повезут в другом поезде, в «Максиме Горьком», как тут именуют IV класс.
Проиграла труба. У паровоза стал оркестр. Поезд с эшелоном с натугой сдвинулся с места. Оркестр играет все одно и то же колено из веселого и бодрого марша. Мимо проплывают вагоны; из раскрытых дверей машут серыми папахами, и — крики «ура». Седой старик стоит у пути и снимает шапку перед каждым вагоном, низко кланяется. Красный глаз последнего вагона. Оркестр смолк и ушел. Подают поезд для нас.
С руготней и дракой в вагоны лезут «черные» с холщевыми мешками за спиной, с сундуками, котомками, чемоданами… В вагоне темно и холодно. В окна — зеленый неверный свет… Рядом со мной провожают: мать и жена. Старуха мерно причитает, словно читает стихи нынешний поэт. Прислонясь в уголок, прислушиваюсь, настраивая себя на лад иронии, и слышу в потоке слов: «Какая эта трудная минуточка». Хочу усмехнуться и не могу удержать слез… А тот, низко уронив голову, сморкается громко и угрюмо повторяет уж который раз: «Идите с господом домой». Звонок. Жена к нему припала, и оба зашлись в бесконечном поцелуе. Расстались и простились без слов и слез.
Три звонкие капли колокольных ударов. Вагоны дрогнули, и морозно заскрипели под колесами рельсы. «Теперь мы выпьем ханжи?» — «Я не пью». — «Я знаю!» Он достает из корзинки бутылку квасу и большой флакон из-под вежеталя, полный фиолетового спирта. Откупорил квас, прилил туда денатурата, взболтнул, прижав перстом. Из бутылки фонтаном брызнуло прямо мне в лицо вонючей ханжой. Отираюсь смиренно. Он наливает в кружку, пьет и мучительно крякает. Долго кашляет и бранится. Повеселел. — «Что, хорошо?» — «Не хвалю!» — «Рвет с нее?» — «Всяко бывает!»
Баба-кондуктор поставила в фонарь свечу. «Огонька» достали кто откуда, как и мой сосед, все спутники. Затопили печь. И стало жарко так, что в кармане пальто у меня размякли и потекли конфекты, которые на дорогу кто-то мне сунул в карман…
В проходе у стены, схватясь за грудь и выпуча налитые кровью глаза, блюет, судя по одежде хитрованец, оборванный, в опорках. Из него хлещет на пол и стену, как из брандспойта. Где-то на верхней полке запели дико и нескладно: «Последний нонешний денечек».
У каких-то без имени станций поезд без расписания стоит долго. В вагоне — духота. Кричат: «Холодно! Что нас заморозить хотят». У печки груда антрацита — пошли ломать изгородь станционного сада. Трещат ломаемые доски и крашеные весело пылают в печи… С третьего этажа нар один загремел вниз. «Эй, вставай, не до смерти разбился!» Встает и начинает по загаженному полу в присядку: «Вот как картошку копают!» «Молодчина!» В углу бритый, опухший орет с одышкой: «Ельник, подъельник — это не дрова. Любит жену мельник — это не беда».
Брежжит день в мохнатые от инея окна. И все еще: «Ельник, подъельник — это не дрова», но все ближе наша станция. Мой сосед расторговался ханжой. У кубов на станциях хвосты с чайниками: «Кипяток кипит». Какая повсюду грязная, загаженная вода! Попив чайку, пригорюнились, поют: «Прислоняся к стене, безутешно рыдал». А как же мельник?
* * *
4-го ноября. На «Калитниковском» некто бритый, в погонах военного зауряд-чиновника, надо полагать, оперный баритон, крикнул мне певуче: «За спину!» В ту минуту я сразу не понял своего превращения: «Что такое?» — «За спину! Что у меня, две спины?» В вагоне, пока трясло «Максимом Горьким», поговоркой стало: «За спину»…
Вывалились из вагона. Провожатые с винтовками окружили и как-то обидно покрикивают. А в Москве мы их и не видели будто. Мимо проходил и не взглянул носильщик. Сую ему в руку открытку, прошу, чтобы опустил в почтовый ящик — известие домой, что благополучно доехал.
Взял. Даю двугривенную марку, — махнул рукой, не надо. То-есть он меня пожалел… Да, «За спину!»
«Omnia mea mecum porto» — кто это сказал, был мудрый человек. Свои «два места» я связал ремешком и повесил через плечо. Вспоминаю: бывало, с исступлением кричишь на станции, приехав: «Носильщик»! С «двумя местами» через весь город — пять верст до полкового штаба и обратно до казармы пять верст — постигаю, как немного надо солдату вещей. «Спервоначала все так, — говорит мне в утешение провожатый: — потом, если во второй раз — с ложкой да кружкой». В «Максим-Горьком» два бравых солдата вошли в вагон, оглянулись (отстали от того эшелона, дезертиры) и ужами заползли под низкую скамью. На ременном поясе жестяная кружка и ладунка из холста. Под лавку и плевали и окурки, и чай выплескивали, и огрызки. Баба с метлой приходила. «Не вымети солдат». — «Где?» — «Под лавкой». Заглянула: «Там нет». — «Как нет?» — «Да нет». Пришло время, — оказались. Выползли, оправили друг другу шинели, отряхнулись, достали из штанов по огромному серому огрызку сахара и кружки с ремней снизали. И со всех сторон уж чайники рыльцами к солдатской кружке тянутся.
Брал с собой только самое необходимое. Пришли в казарму к темну, — целый день на морозе у канцелярии держали. Пришли. Бросил на пол «вещи» и упал на нары в припадке бессильной ярости. Кругом солдатские сочувственные лица. «Ничего, это скоро пройдет».
Вспомнилось из «Войны и мира», где отступление французов в 1813 году с награбленными вещами. Толстой сравнивает их с обезьяной, запустившей руку в кувшин, полный орехов. Просто освободиться от вещей: разжать кулак!
Походное снаряжение. В Москве те солдаты перед лестницей на «Карпаты». — «Долго эти палки с собой будем таскать?» — «До первого костра — чай кипятить, и дров собирать не надо». Третий год каждому солдату в маршевой роте навьючивают на спину колышки и палки. Говорят, в прифронтовой полосе этими брошенными палками усеяна земля, а в тылу неутомимо точат миллионы новых палок — работают на оборону…
Сегодня в дальнем углу под нарами в нашей роте нашли новенький, совсем пустой чемодан, незапертый… И никто не мог вспомнить, чей это был. Люди в казарме долго не засиживаются. Тот, чей чемодан, быть может давно уж получил «Георгия пятой степени» (крест из двух палочек, связанных лычком на могиле). Ему не то что чемодан (от Мюра и Мерилиза), а и гроб не понадобился. Война — без вещей. (Галицийское отступление в общем смысле).
* * *
5 ноября. Лежу на полу. (На нарах места не успел). Лежат все на боку, как копчушки в коробке. Уйдешь «до ветру», вернулся — места своего не отыщешь. Я улегся в проходе у стойки с винтовками. Долго препирался с дежурным: голова моя, как ей и быть следует, в двенадцатой роте, а ноги пришлись уже в 3-ей. Ма́рочка! И я невозбранно вытягиваю свои ноги в чужую роту. Дежурный прикрутил лампу. Казарма утихает. Я спать не могу. Все еще какая-то горячка. Дышу, как рыба, выброшенная на берег. Дежурный ходит вдоль меня по корридору, жестоко кашляет. Остановился, плюет на пол. Мне кажется, что он плюнул на меня. Опять закашлял и смачно плюнул, совсем рядом с моей головой упал шматок мокроты. Я не виню: плюнуть некуда, спят по всему полу. Лучше лежать с открытыми глазами. Дневальный ходит по узкому проходу между двухъярусных нар и смотрит, как люди спят и «чтобы не было воровства».
Храп. Великолепное разнообразие храпов, свистов и вздохов. В одном углу — лай автомобильного кляксофона, раздраженно и властно остерегающий; в другом — нежно воркует горлинка; сверху чихает паровой копер, забивающий сваю; внизу кто-то дышит так, словно на спор с артистическим проворством откупоривает бутылки — сотню откупорил и хочет откупорить еще тысячу. В сумраке кто-то вскочил на нарах, сел и дико закричал: «В одну шеренгу стройся! Ать! Два!» И повалился опять на свое место. Тихонько спрашиваю у дежурного: «Что это он там?» — «Кадровый. Четвертого кадра. Вчера из учебной команды. Пригрезилось». Где то во сне бормочет непонятно, долго, настойчиво, нежно, глухим басом и заходится всхрапывая. Тоже пригрезилось.
На полу спят в повалку, укрывшись с головой. Вижу, кой-кто трясется от неслышного плача. Корридором от двери по полу тянет холод. Закутываюсь с головой… Сплю или не сплю? Вспоминаю дом и постигаю новое чувство, — солдатскую жаль к покинутым там, в Москве. В сущности, — себя жалко. На дворе вестовой пожарный выбивает в звонкий колокол часы. У окна, приткнувшись к маленькой коптилке, шуршит газетой солдат. Рядом с ним второй, пользуясь случаем (свет) снял рубаху и выискивает вшей. С верхних нар раздается звучно и незаспанно: «Иванов, довольно читать!» Коптилка погасла. Пересмеиваясь и перешоптываясь, крадутся и осторожно разоблачаются двое кадровых, опоздавших к поверке.