Да, революция – это теперь «любовь к ближнему», но не в поповско-христианском смысле, а в крестьянском, в «курицыном» смысле, т. е. не в «рассуждении постной пищи», как говорил чеховский дьякон, а «курицы во щах». Любовь к ближнему факту, мелочи; но любовь вовсе не только «курицына», т. е. не только съедобно-потребительская. Любовь – конструктивная. Любовь – чувствующая материал, сопротивление его, пружинящая волей к формовке этого материала, к подчинению этого материала, факта жизни, мелочи – себе.
Но революция – это также и «любовь к дальнему». «Любовь к дальнему» не в напыщенном ницшеанском смысле, не та, которую (продолжая российскую «философическую» традицию) растила в нас предвоенная символистская, богоискательская интеллигенция. «Любовь к дальнему» революции (в ее высшем смысле) – это идеал социализма, это царство ее целей.
Эти две «любви», соединяясь, движут социалистический конструктивизм. Это есть дело социализма в самом объемном и множественном смысле. «Ум расширяет кругозор, но расслабляет; деятельность оживляет, но ограничивает», – говорит Гете в Вильгельме Мейстере. Разум и действие должны соединяться.
Россия искала дали. Америка находила близи. В далях пропадала первая, в близях исходила себя вторая. Полярно разъялись пути человеческие. Полярно раздвинула их география.
Две страны, поля, реки и горы, с народами, эти страны населяющими, несутся друг за другом вкруг земной оси, чтобы никогда не догнать и не встретиться друг с другом. И вот история соединяет их в начинающейся великой борьбе между ними, в кровосмешении куль-
тур, в новой формуле жизни. Эту формулу создает социализм, прикасающийся к нашей пустынной земле. История начала с дал ь-него конца, чтобы идти к близкому. История начала с России, чтобы разрушить ее «дали» ради своих, близких далей – социализма.
Революция, точно самум, подняла столб земли, труда, психики нашей вверх, навстречу социализму. Но наши новые дали – здесь, на земле. Здесь рождается новая формула жизни. Она возн икает из противопоставления нашей нищей земле конструктивной энергии социализма, высшей техники и разума кул ьтуры. Это новый вид оплодотворяющего труда – гибкого, точного, быстрого, это формула нового мироотношения – сов-бизнес или, еще шире, – социалистический бизнес.
Август 1927
1 Гослар Г. Современная Америка.
2 Фaйлер А. Америка и Европа.
3 Это опять-таки вовсе не значит, что нам «не нужна романтика». Да, – но романтика битв и разрушение старого. Да, – но романтика перспективы, а не самого действия. Там, где действие (бизнес) социализма, – молчит романтика и работает конструктивизм.
Часть 5
ПОХВАЛА ТРЕЗВОСТИ
Что ж я за племя? Обдумайте нас.
Илья Сельвинский
ТАК, раздается возглас:
– Воздадим хвалу трезвости революции!
– Вы расслышали, откуда раздался он? Мы оставили позади наше страшное прошлое. Чья это трезвость – прошлого или будущего? Что это, усмешечка бунинских мужиков, «чумазого», советского Хоря: де, наша взяла – или зрячесть социалистического конструктивизма? Трезвость делячества или трезвость социалистического дела? Кто эти «трезвенники», кто строители?
Для многочисленных общественных слоев вступление революции в строительный период обозначало одновременно и некоторое развязывание их мышц, парализованных грозой военного коммунизма. И новый экономический режим, и некая легкость воздуха, и кое-какие шансы и кое-какие обороты, – и к трезвости революции вплотную придвигается трезвость каких-то других дел. Этих «дел» – целая радуга. От хищничества деревенских кулачков до энергичной работы локтями столичных дельцов и комиссионеров, от современной «диогеновской» философии: деньги на бочку – до полной бесфи-лософии, до «легкости в мыслях необычайной», до идеологии: чего изволите. Несомненно, что трезвость революции, бизнес ее может явиться защитной оболочкой для всевозможных таких «теорий». Несомненно, что для некоторых интеллигентских прослоек, которым революция переломила идеалистический хребет, новая философия «чистого деланья» может явиться наиболее приемлемым личным разрешением внутренних конфликтов и наиболее безответственной формулой «приятия» революции и «циркуляции жизни». Это также и люди «около» (около партии, около пролетариата), о которых писал А. Воронский. Эти люди «в курсе дел», они почти революционеры, но... вот в этом-то «но» и вся суть.
Делая поворот вокруг этой двубуквенной частицы, проходит одна еще последняя тропиночка, которая снова уводит нас в сторону от сущности социалистического конструктивизма. Этот последний как своеобразное мироощущение нашей эпохи отнимается от пролетариата и примыкающих к нему передовых слоев крестьянства и интеллигенции («строителей социализма») и сдвигается совсем «чуточку» вправо, на тех самых «людей около». «Нынешний техницизм и рационализм, – пишет А. Воронский («Заметки об искусстве»), – в вопросе об искусстве стремящийся заменить «вдохновенье», «творчество», «интуицию» «целесообразным конструктированием вещей», «приемом», питается сложными общественными настроениями. А вот А. Воронский расшифровывает эти «сложные настроения», сложность, по Воронскому, выходит не велика. Это и есть те самые интеллигенты «около». Это «около», по Воронскому, весьма подозрительно. Конечно, Воронский не хочет сказать, что сторонники госплана в литературе1, конструктивисты новейшего типа именно таковы, но их теория может оказаться весьма притягательной для многих и многих слишком расторопных и всюду поспевающих людей. Правда, в значительной мере недоразумение у Воронского произошло потому, что он произвольно «вписал» в литературную теорию конструктивистов (не существующее вовсе в ней) «равнодушие к теме, при одновременном культе “формального теизма”». Но факт остается фактом: непонимание смысла социалистического конструктивизма, желание спихнуть его, скомпрометировать, передать его в заведомо чужие или ненадежные руки.
Вопрос о конструктивизме и в литературе и, более широко, как умонастроении нашей переходной эпохи, как ее стиле, нельзя ставить вне связи с историей культуры и, в частности, вне истории русской общественной мысл и и л итературы . Именно только так конструктивизм получает правильную перспективу. Ошибка Воронского лежит также в бесперспективности, неисторичности его подхода. В самом деле, почему некоторый «рационализм в искусстве» (который Воронский считает видом обнаружения формирующихся сейчас беспринципноделяческих настроений) – это непременно интеллигентская контрабанда, а не сложное явление, имеющее сейчас глубокие исторические корни? Да, правда, что некоторые «машиностроение и электрификацию хотят ввести в искусство, не считаясь с природой искусства. Им кажется, что произведение можно так же «построить»,
как любую машину». Но что из того? Ведь не следует же отсюда, что мы должны упразднить тогда и электрификацию. Что из того, что есть некоторые (как лефовец Сергей Третьяков, например), для которых и вся идеология – это только техника (т. е. «чего изволите»). Разве след «назло надменному соседу» противопоставлять обратное, как это делает Воронский, «орудию разума» противопоставляя честное «нутро»? Почему это «снятие покровов» и «нутро» – пролетарское орудие, а «разум» – интеллигентское орудие? Неизвестно. Как раз совсем наоборот. В этом есть что-то очень нам знакомое от старых мужиковствующих (и мужиковствовавших в течение веков нашей культуры) российских «нутряников». Им всегда казалось, что оперировать «орудием разума» в искусстве – это все равно что ковыряться вилкой в пирожном.
Верно, безошибочно верно, что революцию нужно пережить «нутром», т. е., по слову Блока, «слушать ее всем сердцем». Но сама-то революция у нас – это высшее торжество разума, плана, воли, ясности над российскими «нутряными» стихиями. Этот факт находит себе теперь отражение в советской литературе. Было бы, напротив, странно, если бы не находил.
Кто сказал, что нужно заменить «интуицию» вилкой рационализма? Пустяки это. Разве это дело теории? Разве стихи щелкают на арифмометре? Ведь речь идет о некоей значительнейшей исторической тенденции. Обнаружение ее в искусстве диалектично, она преломляется в самом материале, она вырастает из всей сложности социально-экономических отношений, из всей культуры. А дело изображают так, как будто бы кто-то хочет и кто-то не хочет поселить «богиню Разума» на Парнасе, что все это дело небольшой группки людей.