Первые выстрелы раздались, когда они достигли площади Республики — короткие очереди, рваные, неточные, словно стрелявшие и сами не верили в необходимость боя против тех, кто ещё вчера был для них символом порядка.
Из переулков, из заброшенных зданий, из-за баррикад, наскоро сооружённых из битой мебели и покорёженных автомобилей, ударили тяжёлые пулемёты. Город ответил не словами. Город ответил свинцом. И тогда Жандармерия впервые за это утро открыла огонь. Первые часы были самыми жестокими.
Улицы, по которым ещё недавно вяло катились повозки с фруктами и пахло горячим хлебом, теперь были забаррикадированы мешками с песком, разбитыми машинами и обломками разрушенных стен. За каждой из этих преград скрывались люди в новой форме армии генерала, люди, которым приказали остановить уход жандармов любой ценой, без суда, без жалости, без переговоров.
Нгама вёл колонну вперёд шаг за шагом, каждый квартал превращался в отдельную битву, каждое пересечение улиц в кровавую схватку, где метр земли оплачивался жизнями. Жандармы шли с той суровостью, которая рождалась не из безумия, а из осознания собственной участи: они знали, что шансов выжить мало, но они также знали, что падение без боя будет предательством всех тех лет, которые они отдали службе.
Пули свистели, сминались о стены, вгрызались в сухую землю. Гранаты разрывали воздух, рассыпая осколки, которые вырывали клоки из мостовых, из тел, из самой памяти улиц. Пленные не брались. Пощады не просили.
Когда падали их товарищи, падая лицом в пыль, остальные шли вперёд, по уставу, который был записан не в бумагах, а в крови — идти до конца. Из окон рушащихся домов в них стреляли, кидали бутылки с горючей смесью, бросали камни, но среди местного населения не было тех, кто бы открыл для них двери, кто бы протянул руку помощи.
Страх был сильнее памяти. Жандармерия шла по городу, который больше не был их домом.
Когда колонна достигла второго кольца обороны, организованного силами Временного Совета, началась настоящая бойня. Из переулков выползли броневики — старые, потрёпанные машины, когда-то поставленные сюда французскими компаниями для охраны шахт, а теперь, под флагом новых властей, обратившиеся против тех, кто был присягой связан с порядком.
Пулемёты, установленные на бронированных крышах, косили улицы широкими веерами огня, не разбирая ни в фасадах домов, ни в телах людей. Нгама стиснул зубы и отдал приказ: рассредоточиться, укрываться за стенами, отвечать огнём только при явной угрозе, избегать прямых столкновений там, где это было возможно.
Жандармерия воевала не как толпа. Они били точно, жестоко, с той выучкой, которую давали годы службы. Но силы были слишком неравными. На каждого их солдата приходилось трое, четверо противников, вооружённых, подготовленных, пьяных своей мнимой победой. И даже там, где жандармы выигрывали стычку, каждый шаг вперёд давался ценой крови.
Город становился всё более враждебным. Баррикады становились выше. Пулемётные гнёзда — плотнее. И в этой глухой, вязкой каше дыма, пыли, криков и стона умирающих людей колонна таяла, как лёд под палящим солнцем.
Никто не думал о пощаде. Каждый думал лишь о том, чтобы вырваться за черту города, туда, где можно было бы снова собраться, перегруппироваться, где можно было бы хотя бы попытаться снова стать армией, а не бегущим от смерти отрядом.
Прорыв к южным кварталам был последней надеждой. Нгама знал: если им удастся пересечь кольцо старых складов на окраинах, где укрепления были слабее, где не хватало солдат генерала, возможно, удастся уйти в лесистые районы за чертой города и там перегруппироваться, сохранить остатки подразделений для дальнейшей борьбы. Он понимал: другого шанса не будет. И потому, собрав всё, что осталось от жандармских рот, бросил их в отчаянную атаку.
Они шли лавиной, сметая на своём пути баррикады, сбивая пулемётные гнёзда, ломая сопротивление в коротких, яростных схватках, где важнее всего было не точность выстрела, а скорость и решимость идти вперёд, когда перед тобой рассыпается вся знакомая картина мира.
В переулках, заваленных обломками стен и телами, в развалинах магазинов и разрушенных домах, жандармы сражались не за победу — за шанс дожить до следующего утра. И каждый метр, каждый дом, каждый пролом в стене оплачивался кровью.
Время слилось в одну долгую, пульсирующую волну боли и усталости. Никто уже не считал часы. Никто не вспоминал, сколько дней или часов назад они покинули казармы.
Была только дорога — вперёд, туда, где дым рассеивался над полуразрушенными складами, где за редкими рядами акаций начиналась дорога в свободу.
И Нгама, весь в пыли, в крови своих людей, всё ещё шёл впереди, не оглядываясь, потому что знал: если он обернётся — увидит, сколько осталось. И тогда остановиться будет легче. А он не мог остановиться.
Когда колонна добралась до складских районов, всё, что можно было потерять, уже было потеряно.
Из четырёх тысяч человек, что покидали казармы на заре, под началом Нгамы теперь оставалась едва ли тысяча, и с каждым новым шагом их становилось всё меньше: падали в канавы, оседали за стенами, увязали в дыму и кровавой пыли, исчезали под обломками рушащихся зданий. И всё же те, кто оставались на ногах, шли вперёд.
Шли, потому что иначе было бы предательством — не перед командиром, не перед самим собой — перед теми, кто уже остался лежать на камнях, с глазами, в которых ещё мигали обрывки клятв, данных когда-то на заре их службы.
С юга на них обрушилась новая волна атакующих: свежие подразделения армии Совета, бросившиеся наперехват, словно стервятники, почуявшие кровь. Бой был ожесточённым, беспощадным. Гранаты рвали улицы, превращая асфальт в месиво битого камня и земли. Пули крошили фасады домов, срывали черепицу, пронизывали человеческие тела, с той равнодушной лёгкостью, с какой ветер рвёт листья в разгар бури.
Нгама вёл своих людей сквозь этот ад, не позволяя себе остановиться ни на миг. И когда падал рядом очередной офицер, когда подкашивались колени у сержанта, он лишь сильнее сжимал в руках автомат и продолжал идти, потому что остановка означала смерть для всех.
И даже тогда, когда их осталось едва более пяти сотен, когда колонна превратилась скорее в группу упрямых беглецов, чем в армию, они всё ещё держали строй, стреляли точно, уходили от окружения маневрами, отточенными годами подготовки.
Потому что они были Жандармерией. И это имя всё ещё значило что-то — хотя бы для них самих.
Последние метры казались вечностью.
Они шли по узким, израненным улицам, где каждый поворот мог стать ловушкой, где за каждой грудой битого кирпича прятались автоматы, нацеленные в их спины. Их вела вперёд не вера в победу — её давно унесло ветром первых залпов, — а суровая, тяжёлая воля, сжатая в единый стальной канат, который держался только на одном — на отказе признать поражение.
Когда они достигли развалин старого автобусного депо, впереди уже виднелась линия деревьев — кривая полоска акаций, за которыми начинались редкие холмы и старая, разбитая дорога, ведущая к южным окраинам. За этими деревьями была свобода. И за этими деревьями их ждали новые битвы, новые потери, но хотя бы возможность сражаться дальше, а не умирать, затоптанными в пыльными улицах преданной столицы.
Последний бой был самым тяжёлым.
Из окон разрушенного депо били пулемёты, и воздух наполнился свистом осколков, оседающих на кожу, на лица, на души тех, кто ещё остался в живых. Нгама поднял автомат и шагнул вперёд, увлекая за собой горстку тех, кто ещё мог идти. И они пошли — не с криками, не с молитвами, а в глухом, тяжёлом молчании тех, кто больше ничего не ждал от этого мира. Шли сквозь огонь, сквозь дым, сквозь смерть. Потому что иначе они бы предали тех, кто уже не мог идти рядом.
Когда последние выстрелы затихли за спиной, и за плечами осталась выжженная пустота улиц, когда запах пороха и крови стал всего лишь частью дыхания, они пересекли линию деревьев, не останавливаясь, не оглядываясь, потому что каждый шаг был ещё одной каплей жизни, ещё одним подтверждением того, что, несмотря на всё, они не сдались.