Безопасность персонала — не гарантируется, но соблюдается.
Он перечитал второй раз. Каждое слово казалось приговором.
— Это угроза? — спросил Бюссе, поднимая глаза. В голосе не было возмущения, но и покорности — тоже. Скорее — горечь человека, который знает, что проиграл раньше, чем понял, что играет.
— Ни в коем случае, — Хейворд развёл руками. — Вы же знаете, мы, англичане, не угрожаем. Мы — информируем. Вежливо. Без крика.
Он сделал паузу, а потом добавил, уже чуть тише, с почти ласковой интонацией:
— У нас просто чуть больше понимания местной специфики. Вы держались слишком крепко за форму. Вам казалось, что Флёр-дю-Солей — всё ещё часть Африки, которую вы создавали. Но, мсье Бюссе, она уже не ваша. И, смею предположить, никогда не была.
Посол положил бумагу на стол. Пальцы дрожали. Он не был трусом. Он пережил Ивуар, Конго, Чад. Но то, что он чувствовал сейчас, было другим. Это не был страх перед насилием. Это было признание конца эпохи.
— Что вы хотите от нас?
— Ничего, — мягко ответил Хейворд. — Только тишины. Останьтесь на месте. Не вмешивайтесь. Передайте в Париж, что ситуация стабильна. И не забудьте: никто не мешает Франции переосмыслить своё участие в будущем регионе. С новой ролью. Скромной, но полезной.
Он встал. Сделал шаг к выходу. Повернулся у двери.
— Ах да, чуть не забыл, — сказал он. — Вам следует убрать флаг с фасада. Не из-за угрозы. Просто теперь это может быть воспринято как провокация.
Когда он ушёл, Бюссе долго смотрел в окно. На тот самый флаг, что висел над входом — немного перекошенный, выцветший от солнца. Цвета республики. Символ надежды, памяти, контроля, надменности. Всё это — теперь просто ткань.
Он подумал, сколько поколений французских дипломатов верили, что могут управлять Африкой через улыбку, контракт и присутствие. Он подумал — и вдруг почувствовал, как обострённо пахнет гарь от южных кварталов. Флёр-дю-Солей больше не был их.
ГЛАВА 5
Шахта Тангуи была одной из тех, что редко попадали в донесения, но именно такие и кормили страну. Здесь не было широких дорог, электрических прожекторов, иностранной техники. Только земля, старые компрессоры, лампы, грязь, и люди, которые знали — если сегодня бур упадёт, никто не придёт спасать.
Жоэль Макаса родился здесь, под этим небом, среди этой пыли. Он знал каждый звук в глубине — когда камень дышит, когда воздух несёт обвал. Он был бригадиром, но его уважали не за должность. Его уважали за то, что он всегда был внизу.
Когда пришла весть о перевороте, шахтёры собрались у старого грузовика, под деревом с расколотым стволом. Радость была осторожной — но она была. Кто-то закричал «наконец», кто-то перекрестился, кто-то только крепче сжал молоток.
Жоэль молчал. Он посмотрел на небо, а потом сказал:
— Всё начинается заново. И мы не должны остаться зрителями.
Первые дни прошли в спорах. Одни говорили: «Жди. Разберутся без нас». Другие — «Мы свою жизнь уже отдали под землю, зачем ещё кровь?»
Но были и те, кто приходил к Жоэлю ночью, с фонарём, тихо:
— Если ты пойдёшь — я с тобой.
Он не строил армию. Он собирал молчаливых
Колонна начала формироваться без приказа. Пятьдесят, потом семьдесят человек. Сначала — пешком. Потом — на старых грузовиках, переоборудованных под транспорт. Кто-то с охотничьим ружьём, кто-то с мачете. Патроны были редкостью. Но они не шли убивать. Они шли доказать, что перемены не принадлежат только генералам.
Жоэль говорил:
— Мы пройдём, где остались очаги страха. Покажем, что больше никто не боится. Что в этой стране есть народ.
И люди кивали. Потому что верили не в политику, а в него.
Они не прощались, потому что не было с кем. Здесь, на северной шахте, не было домов — только бараки, кухня на два часа в день и тень под жестяным навесом, где даже в самые жаркие недели пахло машинным маслом, пылью и потом. Никто не ронял слёз. Никто не обнимал на прощание. Вся эта колонна уходила оттуда, где людей объединяли не родственные связи, а смены, аварии, одна общая стенка в душевой и железная привычка доверять тому, кто не подводил в шахте.
Молчание было их ритуалом.
Когда Жоэль поднялся на грузовик, никто не хлопал в ладоши, не скандировал имя. Просто шестерни заскрипели, мотор вздрогнул — и медленно, как будто с опаской, колонна выступила в дорогу. Ни одного из них нельзя было назвать солдатом. Они не держали винтовок правильно, не знали уставов, не умели читать карту без ошибок. Но у каждого за спиной было столько пыли, что чужие слова о свободе казались лёгкими, почти невещественными — в отличие от тяжёлой правды, которую они сами несли на себе годами.
Первые километры прошли в напряжённой тишине, которую не прерывал ни смех, ни пение.
Гул машин, отрывистые переговоры, удары по бортам — всё звучало, как внутри шахты, только вместо темноты теперь был открытый горизонт.
Жоэль, сидя в кабине переднего грузовика, не смотрел назад. Он знал, что колонна держится на доверии к нему и, если он покажет хоть каплю сомнения — начнёт трескаться всё. А трещина в колонне, как трещина в забое — вещь не обратимая. Он сжал руки на коленях и подумал: “Мы идём не потому, что знаем, как всё устроено. Мы идём потому, что знаем, как было. А так, как было, — больше быть не должно. Генерал – наша надежда!”
К вечеру небо стало вязким. Пыль поднималась с каждым поворотом колёс, оседая на лице, как след времени, которого в этих местах никто не измерял ни часами, ни календарями — только по сменам. Колонна шла тяжело, но слаженно. Не было криков, не было хаоса. Люди, привыкшие работать в шуме, в давлении, в темноте, двигались по дороге с той же внутренней собранностью, что держала их вместе в шахтах: шаг за шагом, без лишних слов, с равным знанием того, что каждый сам отвечает за того, кто рядом.
Жоэль несколько раз давал команду на остановку. Один из грузовиков закипел. Пара человек слезли — быстро, не дожидаясь распоряжений, открутили крышку радиатора, посоветовались жестами. Другие в это время проверяли, как закреплены ружья, где спрятана еда, как далеко до следующего поворота.
Когда солнце начало опускаться, они выбрали место для ночёвки: старый пограничный пост, заброшенный и пустой, с бетонной площадкой и остатками проволоки, проросшей травой.
Некоторые разожгли огонь, другие — легли на землю, не раздеваясь, глядя в небо, в котором ничего не было, кроме дыхания наступающей темноты.
Жоэль не спал. Он сидел чуть в стороне от остальных, прислонившись к сломанному знаку, на котором едва читались слова: «Флёр-дю-Солей — для всех.». Он провёл пальцем по букве "в" и подумал, что в детстве верил в эту фразу. Теперь он не знал, кто эти "все". Но точно знал, что завтра, когда они войдут в Ла-Креюз, начнётся нечто, что нельзя будет отменить. Он не знал, встретят ли их как союзников, как угрозу или как очередную колонну с чужим приказом. Но знал — они не вернутся прежними.
Дорога к Ла-Креюз тянулась, как старый порванный канат, пересечённая трещинами, залитая пылью, местами съеденная дождями, которые больше не приходили. Дорога не вела — она позволяла идти, но не больше.
Грузовики ползли, словно чувствовали неуверенность людей. Колёса чавкали в пыли, моторы ревели усталыми зверьми. Мужчины шли рядом, кто-то пешком, ехали на подножках, на крыше, склонив голову от солнца. Рядом с ними двигался воздух, тяжелый от жары, насыщенный ожиданием.
Жоэль шёл впереди. Он не произносил громких речей. Просто был там, где его легче было видеть, чем слышать. Его спина, прямая и уверенная, давала больше, чем любые лозунги.
К полудню дорога разделилась у высохшей реки. Подле обломанного дерева стояли люди — крестьяне из окрестных деревень, с мачете на ремнях, с мотыгами через плечо, в выгоревших рубашках.
Они молчали, когда колонна подошла. Но когда Жоэль остановился перед ними, один из стариков шагнул вперёд.