И выпив залпом порцию мутноватой белесой жидкости, добавил непринужденно, закусывая луковицей: — Какая тебе, блин, разница! Жалко, что ли, постоять для мебели? Надо же было что-то ему пообещать, чтоб развязаться с ним?! Ушел, и ладушки. Думаешь, я ему чего искать стану? Ага, щаз, бегу и падаю. Делать мне нечего — за каждым попом с извинениями бегать и каждой бабе кур резаных да самогонку, что Петька выжрал, компенсировать. Пусть спасибо скажет, что он к нему домой не приперся и не экспроприировал. Пусть сидит и ждет. А нас через неделю-другую отсюда фьють, и поминай как звали, ищи ветра в поле… Давай еще…
Он протянул Сереге опустошенный стакан, дождавшись, когда тот вновь наполнит его до краев, выпил, как и предыдущий, на одном дыхании.
— Религия, брат, она ведь, правильно говорят, опиум для народа. Тяжела и сложна русская генетика. Тяжела и сложна веками формировавшаяся ее первобытная сила. Крепко держит она каждого русского человека в цепких когтях своих условностей, глубоко засев в его подсознании, и никто никогда не бывает вполне свободен от ее предрассудков. Как ни стараемся мы избавиться от ее влияния, как ни гоним прочь от себя, как ни пытаемся подавить и заглушить в себе, все равно прорывается наружу сквозь все запоры и от рождения до самой смерти сопровождает нас, подспудно присутствуя во всех наших мыслях, словах, поступках. Не оставляет ни на минуту русского по-детски наивного сердца, жмется по темным закоулкам его души тошнотворным сомнением и время от времени прорывается наружу, заставляя думать странные вещи, говорить всякие сопливо-душеспасительные глупости и бить поклоны перед алтарем в порыве богослужебного энтузиазма.
Если ты русский по духу, если есть в тебе хоть капля святой и дремуче-первобытной русской крови, то ни за что тебе не избавиться от ее властного голоса, потому что рабство мысли у тебя в крови и что бы ты ни делал, как бы ни старался перебороть себя, но ни в науке, ни в цинизме разврата и подлости, ни в пьянстве не найдешь от нее избавления. И вот говорит тебе этот голос: «Вера — основа всей русской духовности! Церковь — основание всего государства! Священник — посредник между Богом и человеком! Не посягай, не смей, не тронь. Устрашись, уверуй, пади ниц и трепещи, благоговей перед величием Создателя. Смирись, прими существующий порядок вещей, страдай молча, благодари Бога за ниспосланные тебе страдания и благословляй своих мучителей!»
И ведь знаешь, что религия — враг прогресса, что церковь — институт оболванивания масс, что служитель твой зачастую — вор, обжора, бабник и сам не верит в то, что тебе проповедует! Взять бы да и выбросить весь этот хлам, к чертовой матери, треснуть его по башке да и послать к чертям. Ан нет. Не тут-то было. Шепчет голос: «Уверуй, устрашись, смирись, пади во прах и пресмыкайся!»
И вместо того, чтобы попа на лесоповал, а церковь на кирпичи, идет человече к батюшке на поклон, ручку ему целует, свечки ставит, на образа крестится… Темнота… И глупость несусветная. Дурацкое, скажу тебе, зрелище — доктор наук, профессор какой-нибудь, физик-ядерщик, и со свечкой в Божьем храме на Рождество. Ведь знает же все прекрасно, что нету там ничего, только «атмосфера одна», а все надеется. Что поделаешь, раз мамаша у него Фекла деревенская и инстинкт этот многовековой он в себя впитал вместе с ее молоком крепко-накрепко. Еще давай!
Сергей налил еще по одной; выпив, занюхал рукавом ватника, сказал, закуривая:
— Что-то ты, Стаканыч, не то говоришь! Какая на хрен генетика?! Все, говоришь, под ней ходим темные да забитые. А кто сто лет назад попов стрелял да церкви рушил, не русский мужик, че ли? Не деревенские парни — комсомольцы-энтузиасты? А Чопик, по-твоему, как, елеем попу дверные-то ручки мазал? Он что, тоже забитый да пресмыкающийся? Не стыкуется как-то!
— Все стыкуется, — отмахнулся Правдило, почесывая пальцами грязные босые пятки. — Комсомольцы-то комсомольцы, а только мне дед по пьяни, слышь-ка, тоже чего рассказывал, как он в 41-м под Москвой в похоронной команде по полям этих комсомольцев собирал, ага, у сердца, в кармане нагрудном, комсомольский билет лежит, а на шее крестик, из консервной банки вырезанный, на веревочке. То-то же! Да и мужики те, что церкви рвали да попов обижали, они ведь тоже одной-то рукой курок нажимали, а другой втихаря крестные знамения в темном месте творили. Потому не против Бога шли, а против попов-кровососов и смычки церкви с государством. И Ермаков твой из той же колоды: попадись ему тот батюшка на Пасху да на трезвую голову — еще бы ручки полез ему целовать и благословения просить. Сильно Боженька у людей в башке засел — молотком не вышибить. Попов не любят, в церковь не ходят, причащаться не причащаются, исповедоваться самим себе не хотят, а в Бога, поди-ка ж ты, веруют! И иконки дома у всех, и крестики на шеях через одного, и яйца на Пасху красят, так их растак…
Стаканыч в сердцах выругался и, отставив в сторону пустую бутыль из-под первача, скомандовал заплетающимся языком:
— Давай, доставай другую! Там в столе справа. Болею чей-то я после ваших праздников. Ладно попу все глаза засрали; хорошо еще комполка не ухайдакали, а то было б делов! Доставай скорей!
Сергей проворно соскочил с лавки, извлек из дверцы письменного стола новую бутылку «самосвала», откручивая на ходу пробку, вернулся на свое место:
— Пасха Пасхой, а свободу вероисповедания никто не отменял! — сказал, разламывая на равные части сухую, покрывшуюся белесым налетом корочку черного хлеба. — Она и в старой конституции прописана, и в новой тоже не на последнем месте стоит. Хотят люди в Бога верить — пускай себе, если не мешают никому. Попы, конечно, тоже люди, но бабушки-то не виноваты. Им ведь не объяснишь, что Чопик против попов да церкви, а не против Бога сделал. Заладят: «Батюшка у нас хороший» да «пошто оклады-то ломали?» Чопик для них — представитель новой революционной власти. И своим поведением он эту власть или укрепляет, или компрометирует. Свое отношение к нему и к его поступкам они проецируют и на систему, которую он собой олицетворяет! А вообще, срать в общественном месте, стекла да морды бить — это всегда хулиганство и членовредительство! И не для того мы революцию делали, чтобы старые нравы в новую жизнь тащить. Попов отменим и церковь тоже — дело ясное. А вера… Жизнь ее сама отменит, ежели ей места в жизни не останется. Есть же вон беспоповцы — пущай себе верят, если очень хочется.
— Вот, Серега, гляжу я на тебя и вижу, что сидит передо мною яркое подтверждение моей теории о тяжелой нашей наследственности. Попов отменяешь, а веру оставляешь! А ты не знаешь, что где вера есть, там все равно рано или поздно служители культа появятся. За бабушками право на свободу вероисповедания признаешь, значит, попам на будущее по-любому карт-бланш даешь! Чтобы разом от старья избавиться да по-новому зажить — на разу надо заразу эту с корнем выдрать и выбросить. Как — другой вопрос. А только надо. Потому что не дело это, когда у нас в уставе СПХП сказано, что верующий может быть членом партии, а партиец в церковь ходить. Это уже не спиртолитический материализм, а черт знает что! Они бы еще трезвенникам в партию вступать разрешили, мать их за ногу!..
Правдило зло сплюнул на пол, загнув трехэтажную трудно запоминающуюся конструкцию, и потянулся за новой порцией лекарства.
— Чего ты, Стаканыч, ругаешься? Так просто или по делу? — на пороге возникла широкая громоздкая фигура весело ухмыляющегося, сияющего расплывшимися под обоими глазами черными фонарями Зюзикова. Скинув у двери залатанные валенки, он быстро прошлепал к печке и, прижавшись ладонями к теплым беленым кирпичам, бросил небрежно через плечо:
— Серж, налей!
— А мы тут, вишь-ка, с комиссаром спор затеяли, — отозвался Правдило. — Прилюдное испражнение в общественном месте и битье стекол — это хулиганство или террористический акт? Ну, короче, политика это или уголовщина? Как, по-твоему?
— Все зависит от идеологии. Есть под тем, что ты делаешь, идеологическое обоснование или нет. — Шнырь присел на корточки и прижался к печке спиной. — Ой, блин, кол басит с похмела-то! Вроде ж не холодно ни хрена, а знобит — писец! Мы вон по молодости лет тоже, когда в панках ходили, так и стекла в трамваях били, и помойки переворачивали, и гадили при всем народе где ни попадя. Зайдешь, бывало, на остановке в ожидалке, штаны снимешь, кучу навалишь и дальше пошел. Бабки на тебя ворчат, палками грозятся, девки удивляются — хулиганы, а нам и дела нет. Идешь и кричишь: «Я панк, я грязный панк!» Весело… Потому что это для них мы хулиганы, а для нас панкота — идеология, одним словом, логическое обоснование наших действий.