Появились и молодые воробьи. Вот воробей-отец треплет корку хлеба. Двое сыновей, обскакивая друг друга, пищат, дрожат, разевают рты, и он торопливо, нервно суёт им в горла хлеб. Один выронил крошку. Другой моментально склевал. Тот, что выронил, сердито наподдал брату, тут же присел перед отцом и жалостно затрепетал. Ещё трое, теснясь, запрыгали вокруг воробья, и он не выдержал, рванулся вверх и чуть не влетел мне в лицо — я стояла у окна.
Воробьи улетели. Грелись на солнце сиреневые сосны. Под соснами, в кустах акаций, кто-то возился, раскачивая ветки, перепархивал беззвучно. Я вдруг заметила, что в саду тихо. Достала бинокль.
Из дупла высовывалась голова с красным лбом. Дятлёнок смотрел вниз. Так же внимательно он поглядел вверх и вылез до пояса. Но тут же спрятался. Донеслось его негромкое взволнованное «кри-кри», и он выдвинулся решительнее. Цепляясь за кору, шагнул из гнезда и всем телом прильнул к дереву.
Вместе с ним я испытала страх. Подо мною пропасть. Над головой нет крыши. Бьёт яркий свет, весь ты на виду!
Птенец забил крыльями, оторвался, словно падая, и я увидела первый вылет дятла…
* * *
За окном стал появляться отец в сопровождении двух детей. Куда девалась мать с другими птенцами, я так и не узнала.
Отец растил двоих. Они были разные, его дети, — один крупный и толстый, другой щупленький. Скоро я заметила, что большой не подпускает меньшего, и всё, что находит отец, достаётся только ему.
Вот они сидят, все трое. Я растёрла по дереву кусочек сала, и отец прилежно подчищает кору. Птенцы ждут. Дятел вылизал, потянулся к детям. На конце клюва — белый шарик. Большой птенец отпихнул маленького, птицы соприкоснулись клювами, толстый проглотил сало. Хотел отодвинуться, но отец вытолкнул изо рта ещё шарик. И этот достался сильному.
Шли дни, и я наблюдала, как они летают втроём, как набирается здоровья рослый птенец и чахло тянется другой.
И вдруг он явился без отца, тот, слабенький. Когда я подняла от стола голову, он сказал несмело:
— Крик.
Я кинула хлеба. Он слетел на землю. И тут появился его брат, тоже один. Он бесцеремонно подобрал кусок и улетел. А меньший прижался к земле, запрокинул голову, смотрел на меня снизу вверх, и видно было, какие у него острые плечи и узкая грудь.
Я поскорее отломила хлеба и бросила. Ловкий воробей выхватил у дятлёнка кусок чуть не изо рта. Снова я кинула, и опять опередил воробей. Дятлёнок метнулся, вцепился на миг в подоконник и отлетел на ствол.
От спешки у меня крошилась булка… Наконец я увидела, как дятлёнок накрыл собою кусок, спрятал его под живот.
С тех пор он надеялся на меня, а я всегда была наготове. Прилетал он бесшумно. Пока работала и не двигалась, он молчал. Но едва я шевельнусь, как он произносил:
— Крик!
Крик — это и стало его именем.
* * *
Пышная сойка уверенно, с пренебрежением к мелкоте, слетела прямо на воробьёв, и они брызнули кто куда. Сойка затолкала жёлудь в рыхлую сырую землю, отпрыгнула, взяла палый лист, накрыла сверху. Подобрала прутик, уложила на лист… Пришла осень.
Осень наступила, а я ещё не видела, чтобы Крик долбил деревья. Он легонько постукивал по коре, зевал по сторонам и, если не было подачек, улетал. Я считала себя виноватой. Зачем приучила его к лёгкому хлебу? Зачем баловала? Не пережить ему зимы…
Но тот хлеб, которым кормила его я, он все-таки учился обрабатывать. Он пользовался на дубе отцовской кузницей — наростом с ямкой посредине. Я видела, как он вложил туда корку. Она сразу выпала. Крик соскочил, поднял её, вложил, ударил — и она очутилась у него в клюве. Хлеб почему-то не держался в кузнице, и я не могла понять, каким образом у других такая работа ладится.
Но упорство у дятлов в натуре. Если хлеб вываливался, Крик успевал прижать его к стволу грудью и так склёвывал. Следующий кусок опять заталкивал в кузницу, и всё начиналось сначала…
Между тем сад отцветал. Опустилась и поблёкла бузина, её яркие гроздья сморщились в комки. Подкашивались длинные стебли иван-чая, сошли его цветы, отлетел и пух, а тот, что остался, был всклокочен дождём и ветром.
Дятлёнок сунул в кузницу хлеб и не отщипнул, а вывинтил крошку. Кусок остался на месте. С новой для меня ухваткой Крик вбил кусок поплотнее, вывинтил ещё, и когда вывинчивал, то щурился от усердия.
И я перестала его кормить. Пускай добывает своих червяков и личинок. Пусть учится как следует. Зима идёт!
Дожди трамбовали размокшую листву. Она чернела, сливалась с землёй, сыпались новые листья, чтобы тоже обратиться в почву. Давно пропали зяблики. Синицы и поползни появлялись редко, нет воробьёв, не видно и дятлов. Оголявшийся дуб не походил больше на гостиницу.
Настал день, когда я разложила на койке рюкзак и начала собирать вещи. В комнате было сыро, холодно, среди дня стояли сумерки. Я принялась связывать книги.
— Крик! — донеслось из-за окна.
Он сидел на обломанной ветке и ждал. Я не выдержала, кинула в форточку печенье. Крик только проследил, как оно упало. В форточку дуло, я притворила её, а он за мной наблюдал.
Я заметила, что красный лоб — признак юности дятла — начал у него чернеть. Крик повзрослел, но по-прежнему оставался небольшой, лёгкой птицей. И опять я подумала о зиме.
Затем я увидела, как он встрепенулся, расправил и почесал крыло и живо перескочил с сучка на ствол. Он согнул шею так круто, что его затылок стал острым, и взялся за работу. Как он долбил! Он что-то выбивал из-под коры, вывинчивал, вышибал, и тело его содрогалось, а хвост каменно упирался в ствол.
Он повернул ко мне голову с широким важным лбом, и я уловила, что выражение достоинства, свойственное этим птицам, появилось и у Крика. Будто он понимал, как лихо пришлось бы без него и старому дубу, и дряхлеющей сосне, и что вообще лесу без дятла не жить…
Я складывала листы бумаги — работу, сделанную мною за лето. Но куда больше радости доставляла мне сейчас другая работа, звуки которой доносились через стекло.
За окном стучал дятел. Это работал Крик.
ДРЕВНЯЯ РАКУШКА АММОНИТ
Хозяин медведицы Машки лётчик Нагорный служил на Сахалине. Его переводили в другую воинскую часть. Он не захотел расстаться с Машкой — она попала к нему медвежонком, прожила четыре года. Нагорный доказывал, будто медведь помогает на охоте. Крупные хищники избегают его, потому что он сильней, а сам он летом никого не трогает. И если взять медведя в тайгу, скорее увидишь оленя, либо косулю — они от медведя не бегут. Мне думается, Нагорный привязался к зверю, а охота тут ни при чём. Но человек он настойчивый, раз задумал — сделал.
Он вёз медведицу в клетке, в багажном вагоне. В Москве предстояла пересадка. Нужно было перебросить медведицу с одного вокзала на другой. Кроме того, Нагорный собирался преподнести музею Московского университета двухметровый клык мамонта, найденный на острове Врангеля, древнюю ракушку аммонит величиной с колесо, выкопанную при земляных работах где-то возле озера Баскунчак, и ещё кое-какие окаменелости.
Поезд прибыл ночью. Музей, конечно, был закрыт. Нагорный позвонил мне с вокзала. Мы решили, что клык мамонта и остальное он завезёт ко мне, а я после передам в университет.
Я спустилась во двор встречать Нагорного. Он подъехал на грузовике. Откинул борт. На платформе стояла клетка с медведем.
— Узнаёте? — спросил Нагорный.
Конечно, Машку нельзя было узнать. Я видела её маленьким скулёнком, который ныл, просился на руки, выклянчивал сладкое. Я находилась тогда в командировке на Сахалине.
Начали перетаскивать ко мне в квартиру вещи. Было поздно, лифт не работал. Ракушку Нагорный с шофёром подняли на восьмой этаж вдвоём. Постепенно перенесли всё: клык мамонта, чурбашок — и довольно порядочный окаменевшего дерева, глыбу каменного угля с отпечатком древнего папоротника.
Сошли вниз — прощаться. И тут Нагорный сказал: