— Жрать ведь хочет, — виновато пояснила старуха.
Пришлось начинать сначала. На вторые сутки котёнок замолчал. В тот день вместо дождя повалил к вечеру снег. Потом ни дождя, ни снега — тишь.
Я соображала, сколько времени котёнок может обойтись без еды. Прислушивалась. Охота у меня была назначена на завтра, но кот почему-то молчал, а ночью, объявили по радио, ожидалось минус пять.
Наконец я не выдержала. Мелко нарезала сырое мясо. Оделась, замоталась платком.
Холодная пыль — не то дождик, не то мелкая крупка — леденила лицо. Далеко в глубь продушины я положила крошку мяса — по усам помазать. Столько же прилепила на краю, у самого выхода. Куски побольше бросила на землю. Пододвинула заготовленный кирпич — затыкать продух. И застыла на своём посту.
Ничего, ни звука не раздавалось под избой, а я чувствовала, что котёнок рядом. Не в дальних углах подвала — рядом. Уже и руки, которые не сообразила сразу спрятать в карманы, у меня закоченели, и через подошвы резиновых сапог начал проникать холод. Котёнок находился тут, живой, насторожённый, я его чувствовала, а положение не менялось.
Наконец едва уловимо ворохнулось у моих ног, и понеслось истерическое мяуканье. Что лежало внутри, котёнок, должно быть, слизнул, что на земле тоже разглядел. И человека он учуял. Слышно было, как он отбегал, с криком рыская под домом. Но запах, от которого котёнок ополоумел, шёл из одного места, и он возвращался к продушине. Я знала, что минута приближается, и в который-то раз мысленно отрабатывала движение: наклон — схватить кирпич, вдвинуть в дыру… А котёнок всё вопил, и голова его высовывалась из дыры и втягивалась как заводная.
И вот он выскочил. Кинулся было обратно — я успела заставить продух. Он метнулся, исчез. Я побежала, крадучись. Заглянула за угол. Котёнок сидел там, вжимаясь в стену, — шевелящееся смутное пятно. Я ринулась к нему, он обогнул дом. И я следом. Мы кружили, мы двадцать, может, тридцать раз обежали избу.
Котёнок взлетел на крыльцо. Раскинув руки, я надвигалась, и уже близко был одичало взъерошенный комок. Я упала на него, он прошипел мне в самое лицо и растворился во тьме.
Надо было унять дрожь в руках, остановиться и подумать. Отогнать бы его от дома. На акацию, что растёт у окна. Летом котята, бывало, забирались на куст, он этот куст знает.
И я отогнала. А как, какие применяла манёвры, не могла после вспомнить. Помнила, что под конец котёнок влез на толстую ветку, я медленно подошла, сняла его — и в руках очутился не кот, а мышь какая-то, настолько мелок оказался герой, взбаламутивший целую улицу.
У Шлыковых поднялись с постелей, будто серьёзное случилось. Котёнок, серый в тёмную полоску, не царапался, не вырывался — окаменел у меня на ладони. Лапы прижаты к белому животу, синие глаза не мигают. Лежит на спине. Тронули его пальцем — завалился на бок, как неживой. Попытались отогнуть лапы — они не поддаются. Будто судорога его схватила. Старик Шлыков отрезал мяса, поднёс к кошачьему носу — никакого впечатления.
— Сдохнет, фитиль, — сказал старик.
Жалея, начали гладить котёнка. И он вдруг расправился, встал. Ему гладили левый бок — он подавался влево, гладили с другой стороны подавался вправо. Он выгибал спину, еле удерживался под рукой на своих некрепких лапах и мурчал громко, неистово, булькал с присвистом, как закипевший самовар. Быстро же пробудилась в зверёныше вековая привычка к человеку!
Спустили его на пол, придвинули молоко, отступили — и словно подменили котёнка. Он затравленно огляделся, побежал, залез под диван, его там едва разыскали. И с трудом оторвали: он цеплялся за пружины, шипел. Посадили на колени, погладили — он поднялся, лёг, опять поднялся. Он переворачивался с боку на бок и на спину, лизал руку, которая его гладила, лизал самого себя и урчал, урчал.
Он вырос весёлым, кругломордым, с толстым и коротким, чуть подлиннее рысиного, хвостом. Когда ходят по комнате, он выслеживает, хоронясь за стульями, и нападает. Он балуется, но с ним шутки плохи: он глубоко вонзает когти. Его выгоняют на улицу, и он уходит далеко в лес, пропадает по нескольку дней. Однажды видели, как он схватил белку. Редкая собака обратит его в бегство; соседские псы знают его и остерегаются, чужим от него достаётся. У него густая шуба, и он не боится морозов.
БЕДА
На людной московской улице со мной случилась небольшая история. Я шла из школы домой, когда меня обогнала собака, рослая лайка с острыми ушами и круто завёрнутым на спину хвостом. Она бежала, волоча за собой длинный поводок.
Опередив меня, собака свернула к палатке. В палатке продают фрукты, и обычно у задней стены валяются пустые ящики. В тот раз они громоздились один на другом выше человеческого роста. Собака обнюхала нижний ящик, поднялась на задние лапы, и вся гора с грохотом рассыпалась.
— Ты что же делаешь! — крикнула я собаке.
Она живо подскочила ко мне, прыгнула, толкнув меня в грудь, и я увидела её раскосые весёлые глаза. «Да ладно тебе!» — всем своим видом сказала она и тут же бросилась бежать дальше вдоль тротуара, мелькнула в конце улицы, возле метро и затерялась среди людей.
Тогда только я сообразила, что её белая со светлыми жёлтыми пятнами шерсть заботливо промыта и вычесана и что у какого-то человека беда. Он ищет собаку, и я могла бы заявить о ней в собачий клуб, куда, наверное, он будет звонить…
А потом я вспоминала её часто. Что произошло между нами? Ведь она меня не знает, как же так точно и сразу она уловила мой тон? Какая лёгкость понимания! Какое доверие к чужим!
И я в тысячный раз жалела, что не схватила её за поводок.
ПЕСЕНКА САВОЯРА
Боюсь, что рассказ о Тишке, моём сурке, получится невесёлым. Хотелось бы написать о нём так, чтобы чтение доставляло одну радость — ведь смотреть на Тишку в самом деле удовольствие! Но мой сурок принадлежит не мне. Я старалась не думать об этом — почти год он прожил у меня, и даже на несколько часов уходя из дому, я по нему скучала. И он, вероятно, тоже. Когда, возвращаясь, я вставляла ключ в дверь, из комнаты раздавался взволнованный, тонкий вскрик — с лестницы казалось, будто пронзительно свистит птица. Не снимая пальто, я отпирала клетку, из неё торопливо выходил Тишка. Он вставал на задние лапы, тянулся ко мне, прижимая к своей груди кулачки, и бурчал ласково: «У, у, у, у, у, у, у…»
Я поднимала его, толстого, тяжёлого, он обрадованно покусывал меня за подбородок, старался лизнуть в губы, а успокоившись, разглядывал и пробовал на зубок пуговицы пальто. Очутившись на полу, он лишь теперь потягивался, зевал после долгого сна и вприскочку бежал за мной на кухню, приземистый, косолапый, как медвежонок. По дороге заскакивал в одно место — у него, как у чистоплотной кошки, имелось определённое место для определённых дел. А я пока отрезала кусок свежего чёрного хлеба, с обеих сторон поливала подсолнечным маслом — готовила любимую Тишкину еду. Он уже топтался у моих ног. Выпрямившись столбиком, он нетерпеливо переступал, поворачивался на месте — ни дать ни взять исполнял вальс. Его никто не учил, а он вальсировал. Не хотелось Тишку дрессировать, но если приложить немного усилий, он хорошо танцевал бы. И под музыку.
До Тиши я никогда не видела сурков. Только слыхала о них. В нашей квартире жил когда-то Валя, худенький мальчик с белыми мягкими волосами. К нему ходил Славик — крепыш, немного полноватый, смешливый и живой парнишка. У Вали было пианино, и часто они вдвоём что-то там подбирали, а я часами дожидалась у двери: им было по двенадцать лет, а мне — шесть. Помню, как один раз открылась дверь, выглянул Валя и сказал:
— Стоит. Пустим давай?
Славик ответил что-то из комнаты, оба рассмеялись. Мне велели влезть на диван. Валя сел за пианино. Ребята запели: