— Какой бред! — это Валерия сказала. — Проповедь вседозволенности.
— Помолчите, — это Новиков вполне доброжелательно.
Я продолжал, как бы не обращая внимания на реплики:
— А вот как подбирается к истине Саша Надбавцев: «Существует в мире бескомпромиссный нравственный закон. Этот закон повелевает творить Добро и Красоту. Если человек переступает этот закон, он неизбежно начинает творить Зло. Макиавелли — честнейший человек, гениальный человек, но он стал творить Зло, потому что переступил нравственный Закон. Он создал макиавеллизм — самое безнравственное учение о государстве. Его соотечественник флорентиец Савонарола — искренний и даже нравственный человек, но он тоже переступает границы нравственного Закона и тоже начинает творить Зло. Он любит красоту и искусство, и он же эту любовь свою доводит до абсурда: сам решает, что нравственно, а что безнравственно в искусстве. Он говорит об этом Боттичелли, и тот сжигает свои полотна, решив, что они безнравственны. Очень схожая ситуация с той, какая была у Гоголя, когда он сжег «Мертвые души».
Я остановился и посмотрел на присутствующих. Молчание. Элий Саввич был весь внимание, и все смотрели на то, как он слушал.
— А вот что написал Чернов Валерий. Он пишет: «Наверное, не всякое разложение в государстве сопровождается расцветом искусств. Тоталитарный режим фашистской Германии не дал ни одного поэта, писателя, живописца. Возрождение. — особое соединение нравственного распада и нравственного поиска. Для Сикстинской мадонны и для Лукреции Борджиа нет пределов, только первая готова, идти до последнего во имя утверждения нравственных норм, а вторая совершает любые безнравственные поступки и верит в то, что так и надо поступать».
— Может быть, достаточно, у нас же не методический совет, — это Валерия Петровна предложила, нервно подергивая плечами.
— В самом деле- Все это мы и так знаем, — поддержала ее Марья Леонтьевна.
— Позвольте мне все-таки закончить, — обратился я к судилищу.
— Продолжайте, — махнул рукой Элий Саввич, — только ближе к существу вопроса.
— Хорошо, — ответил я. — Вот только еще одно сочинение — Оли Брегтер. Она пишет: «Савонарола был слаб духом и, как известно, под пытками отказался от своего учения. Его ученик Сальвестро сразу предал своего учителя и подписал все нужные клеветнические обвинения. Только Фра Доменико, сколько его ни пытали, не пр. оронил ни слова, он до конца верил в демократическое учение Савонаролы и с радостью ждал высшей меры наказания — сожжения на костре. Когда он шел на казнь, его лицо сияло, будто он шел на праздник. Он и говорил судьям и своим друзьям о своем праздничном состоянии духа. Он был убежден, что таким, образом способен утвердить истину и таким образом сможет послужить учению Савонаролы, в какое он свято верил. Когда я читала про Фра Доменико, я невольно думала о мужественной стойкости Аввакума и его троих друзей, которые не пошли ни на какие уступки, переносили более тяжкие пытки, но не сломались. И так же радостно шли на костер, как шел Фра Доменико».
Не успел я закончить чтение Олиного сочинения, как поднялся Чаркин. Резко и решительно он сказал:
— Товарищи, я, как коммунист, считаю, что здесь идет открытая пропаганда религиозных учений. Довольно!
— А вы не коммунист! — резко ответил я на выпад Чаркина.
— То есть как?! — с места крикнула Марья Леонтьевна.
— Объясните, что вы имели в виду, — сказал Элий Саввич.
— Объясню, — ответил я. — Основоположники учат: коммунистом можно стать только тогда, когда овладеешь всей суммой знаний, какую выработало человечество. Маркс и Энгельс указывали, что гуманистическое учение величайших людей эпохи Возрождения было насквозь революционным, ибо составляло оппозицию феодализму и утверждало высокие гуманистические принципы, принципы демократии. Образовывать детей, образовывать новое поколение — это значит научить их осваивать опыт борьбы за гуманистические идеалы, это значит научить их всесторонним образом осваивать культуру предшествующих поколений. Если вы этого не понимаете, товарищ Чаркин, — обратился я к физкультурнику, — тогда вам нечего делать в советской школе.
Как только я это сказал, Чаркин выскочил на середину и, размахивая кулаками, крикнул:
— Я этого так не оставлю!
— Позвольте! — вынужден был вмешаться Элий Саввич. Вмешался он мягко и примирительно. — Сколько вам еще надо времени?
— Десять минут.
— Хорошо, только прекратите читать детские сочинения.
— Товарищи, я начал с того, что надо нам, учителям, научиться воздействовать не только на ум, но и на сердце детей. Средствами воздействия такого рода являются и искусство, и история. Я убедился в этом. Но я сейчас не о том. Я хочу спросить у дирекции, почему ко мне, точнее к моей работе, нет претензий по таким направлениям, как труд, спорт, самоуправление, организация классного коллектива, успеваемость и прочее. Отвечу вам. По всем этим показателям класс, которым я руковожу, занимает по подсчетам комитета комсомола первые места. Наш класс — единственный, который в школе систематически вот уже второй год занимается производительным трудом, все ребята занимаются спортом и лучше всех выполняют общественные поручения.
— Это не ваша заслуга, — перебила меня Валерия Петровна.
— Согласен, не только моя, но и всего педагогического коллектива. И у комиссии нет претензий ко всей остальной работе, кроме этой, связанной с изучением искусства…
— Я поясню, — сказал Новиков, — действительно, к работе учителя у нас нет претензий. Но эта внеклассная работа повелась с таким перекосом, что отвлекла детей от учебы.
— Хорошо, — перебила Марья Леонтьевна. — А Аввакум при чем здесь?
— Здесь я вижу прямую связь в развитии культуры. Не зная могучего творчества Аввакума, нельзя понять русской культуры, появление Пушкина и Достоевского, Толстого и Тургенева.
— Все! Хватит! — Это один из кондотьеров сказал. Он встал. — Все ясно, товарищи.
— Давно ясно, — заметили с мест.
— Какие будут предложения?
— У меня есть предложение, — это Чаркин поднялся. — Во-первых, ходатайствовать перед соответствующими инстанциями о лишении товарища Попова права преподавать в детских учреждениях и, во-вторых, ходатайствовать об исключении из комсомола.
— Кто за это предложение? — спросил Элий Саввич.
Все подняли руки, воздержался один Новиков.
Все это произошло так быстро, что я и опомниться не успел.
В тот же день, вечером, было профсоюзное собрание. Я присутствовал на нем тоже. Сидел в углу и наблюдал за происходящим. Как все было гладко и обстоятельно на этом собрании. Новиков сидел в сторонке и радовался, я это понял, тому, Как коллектив демонстрировал свое единство. Все были до предела предупредительны, вежливы, очаровательны: улыбки, любезности, добродушный смех. Только я один в этом монолитном единении затравленным волчонком глядел из своего угла. Им до меня не было дела. Они решали важные задачи — кого избрать на районную конференцию. Выдвинули троих-Новикова, Чаркина и Рубинского.
В этот день я шел домой с какими-то странными предчувствиями. В коридоре меня встретила мама:
— Приехал к тебе товарищ. Может, образумит. Я открыл дверь и увидел Славу Блодова.
Я потом вспоминал наш разговор с Блодовым. Все пытался удержать в памяти тот момент, когда в наших с ним отношениях что-то переломилось и полился совсем другой свет. Где-то в середине разговора я уловил в его голосе нотки, может быть, страдания или раскаяния. Но в чем ему раскаиваться? И передо мной? И только много лет спустя я понял — каждому человеку есть в чем раскаиваться. А у людей, чьи жизненные линии пересеклись и перемешались с войной и пребыванием в местах отдаленных, с любовью к одной женщине, с поиском приложения своих сил в такой сложной сфере, как искусство, — у этих людей нередко обостренное чувство вины. У них столь поразительный калейдоскоп отношений, что иной раз и не поймешь, где и в чем кто виноват, кого кто предал, выручил или загубил окончательно.