Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я: Хуже. Ты еще добавляешь к своему пониманию жалкое приспособленчество. Ты не дотягиваешься до высшего прочувствования нравственных законов. Потому тебе и Достоевский чужд. Тебе чуждо всякое художественное воплощение идей. А Достоевский — художник идей. Ты усвоила внешние атрибуты его поэтики. Да, он меня растлил? Да ты себя сама растлила. И с Герой у тебя не было случайности. И с Новиковым при подходящем случае ты могла, бы оказаться!

Она: Ты просто мерзкий, отвратительный тип. Ты — букашка!

Я: Прости меня.

Алина смотрит на меня большими чистыми глазами и говорит:

— Ты прости меня. Я не так себя вела в разговоре с Новиковым. Ты на меня очень злишься?

Мне бы пожать Алине руку. Мне бы тут же ухватиться за это ее восхитительное признание, а не могу перебороть я свое чувство, свою, неприязнь, и потому из меня лезут злые слова:

— Отчего ты взяла, что я злюсь? Я совсем не злюсь.

Я лгу, и она понимает, что я лгу, она понимает, что я не хочу сейчас с нею быть искренним, что я держу ее на расстоянии, что я не хочу впускать ее на ту глубину, на которой сам нахожусь. Она снимает варежку и тихонечко просовывает свою руку ко мне в карман, где мой кулачок сжал от холода продрогшие пальцы. Как только она прикоснулась к моей руке, мне совсем на душе стало легко, я придвинулся к ее руке и сказал облегченно:

— Все это чепуха.

Я сказал это, а на самом деле не снялась моя тревога, и потому, когда мы подходили к дому ее, я очень хотел, чтобы в окошке горел свет, раз горит свет, значит, Нина дома, а раз Нина дома, значит, мне не надо заходить. Этого сама Алина не хочет.

Свет в окне горел.

— Погуляем еще немножко, — сказала Алина. — Какой мягкий и добрый снег. Луна и снег — это всегда красиво.

Мне и хотелось поговорить с Алиной, и я ощущал, что она тоже хотела бы еще что-то сказать в свое оправдание. И я чувствовал, что никогда из моей души не выйдет ее предательская заноза. Так и буду общаться с нею: чем ближе, тем сильнее будет впиваться эта проклятая предательская игла, которую она вогнала в мою душу, когда шел нелепый разговор с Новиковым. А ее рука снова была в моей руке, и от ее тепла что-то менялось в моем отношении к ней. Мое тело спокойно, это, было часто, предавало мою мысль, душу. И сейчас ее тепло в моей руке соединилось с моим теплом, и это тепло настаивало: «Надо кончать эту свару. Ты должен быть благороднее. Ты же действительно был отвратительным в споре с Новиковым, беспомощным. А беспомощность никому не нужна».

— Я был отвратительным в споре с Новиковым, — сказал я, не совсем рассчитывая, что она меня в чем-то станет переубеждать, но я хотел, чтобы она меня чуть-чуть в чем-то переубедила, сказав, что я все же, несмотря на мою отвратительность, все же был в чем-то выше Новикова. Но она этого не сказала. Она согласилась со мной:

— Да, ты был ужасным. Пойми меня правильно. Во мне сидит еще и чисто женское раздражение. Ты выглядел как шут. Мне было стыдно за тебя. Ты вел себя как последний идиот.

— А ты вела себя как последняя… — Меня снова взорвало. Во мне все кипело. Я выдернул свою руку из кармана, и ее рука вылетела из моего кармана.

— Ну договаривай! Договаривай! — сказала Алина.

— Я ничего не хочу договаривать. Я еще хотел сказать, что мне все надоели; Все надоело. Но я этого не сказал.

— Я думала, что ты другой. Я и потянулась к тебе, потому что увидела в тебе что-то особенное. Ты действительно особенный, когда с детьми. Потому что ты им отдаешь самое лучшее. А со всеми другими ты просто такой же скот, как и все. Тебе, кстати, и дети нужны, чтобы утверждаться особым образом. Ты уникальный-рафинированный эгоист. Я поняла, почему тебя ненавидят все.

— Кто ненавидит? И здесь ты меня предала.

— Отстань от меня. Отстань! — сказала она зло и быстро, почти бегом направилась к своему крыльцу.

Когда дверь за нею захлопнулась, мне стало совсем горько.

И вдруг жуткая догадка пришла в голову. Алина предавала меня из страха. Она и сама боится себе признаться в этом. А для оправдания красивые слова. А вдруг и Лариса Морозова, окажись на месте Алины, вела себя так же? Ведь по каким-то причинам она изменила Вершину и вышла замуж за Блодова. Что движет этим миром? Что движет этим жутким, ненасытным, неутоляемым беспокойством человеческих душ? Поразительная штука — по представлениям окружающих, даже самых близких мне людей (мамы, Алины, Рубинского, Брёттеров), я — дурной человек. Может быть, это действительно так. Я взглянул на окна домов — от них шло тепло: за окнами движения фигур — дети, отцы, дочери, матери, обстоятельный Чаркин помогает, должно быть, сыну решать задачки. Дребеньков и Новиков пьют чай. Марья да Иван тихо сумерничают в субботний вечер. Прекрасно живут люди — так и мама говорит, думают о детях, о доме, о семье, о работе. И все у них хорошо, а у меня все плохо.

Волна самоуничижения накрыла меня. Сколько же во мне, думал я, гадостности? Обвинил Алину в предательстве, сам-то в аналогичной ситуации вел бы себя так же. Вспомнилось, как однажды ко мне подошел Рубинский и сказал: «Ты извини, но я наблюдал, как ты разговаривал с Новиковым. В твоем голосе, в твоих движениях было столько подобострастия, что натебя жутко было смотреть». Я промолчал. Не мог возражать.

Вспомнил свое выражение лица, вспомнил свои жесты, вспомнил, движения и интонации, и мне стало стыдно. Стыдно стало даже продолжать воспоминания, столь мерзким вдруг я себе показался. А ведь тогда, когда я говорил с Новиковым, то ощущал взгляды Рубинского и взгляды Бреттер, острые, насмешливые, осуждающие. Ловил эти взгляды и не мог…ничего изменить в себе самом. Лицемерие и гадливое подобострастие лезло из меня, и Новиков чувствовал это, и так хотелось ему продлить эти минуты моего падения, и потому он так поощрительно меня подзадоривал: «Нет, почему же, вы, наверное, правы, попробуйте, почему бы не попробовать?» И я рассказывал ему, как я намерен это сделать. И что мне для этого нужно совсем немногое: два-три паричка, да несколько метров белой материи, да еще метра два какой-нибудь золоченой ткани, чтобы соорудить костюмы для патриарха Никона и для патриарха Иоакима.

С такими мыслями я пришел к Толе. Разговорился. Перед тем как пришел Гера, Толя мне сказал:

— Я здесь всех, понимаю, а тебя не могу понять. Кто ты?

— Я тот, которому внимала ты в полуночной тишине… — сказал я и засмеялся. — А ты знаешь, кто ты сам?

— Я — ничего особенного, — ответил Толя. — Я знаю про себя все

— А про Геру ты все знаешь? — И про Геру знаю все.

— Например?

— Гера сейчас рубит лес.

— Что это значит?

— То и значит. Ты вот шатаешься и не знаешь, что тебе надо. А Гера точно знает, что ему надо. У него есть участок. И он рубит лес. Формирует вагон. И увезет отсюда вагон леса. Это и деньги, и дача. Отличная дача. Он увезет не только лес, но и все необходимое для дачи: двери, окна, перекрытия, полы — все будет сделано наилучшим образом.

Вошел Гера.

— Ты легок на помине, — сказал Толя. — Как делишки?

— Устал, — сказал Гера, — Уже сто лет так не уставал.

— Что так?

— Ты себе представить не можешь. — И он покосился в мою сторону.

Я понял: не станет Гера говорить при мне.

— Есть хочешь? — спросил Толя.

— Спасибо… Чаю бы выпил. Все как-то сразу навалилось на меня. Надо отчаливать. И чем быстрее, тем лучше.

— Что, совсем неважнецки?

— Совсем, — ответил Гера и выругался.

Он с наслаждением хлебал чай. Изредка в упор смотрел на меня. И я рассматривал его. Вся моя способность ненавидеть сейчас подступила ко мне, ударила по каким-то особым струнам, отчего голова хмелем взялась, замутилось все перед глазами.

— А что такое капитан, Брыскалов? — спросил я. — Оказывается, родственник он Шафранову?

Толя и Гера переглянулись. Взгляд был кратким, но точным.

— Родственник он Шафранову, ну и что? — ответил Гера.

66
{"b":"94309","o":1}