Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В день казни Стеньки, ночью, пришли и к Морозовой, пришли по ее душу по велению царя; власть теряла под собой почву; люди из боярских и купеческих семей, из мужичьих изб и из монастырских келий добровольно и с радостью шли умирать. Смерти во спасение жаждали женщины!

— Сподоби мя таковых же мучений!

…Вместо ножных желез сестер приковали за шеи к стульям-колодкам. Это была самая позорящая заковка — собачья. Морозова радовалась этой заковке и с благоговением поцеловала холодное железное огорлие цепи, когда стрелец Онисимко, трепеща, надевал ошейник, а ножные кандалы, сняв с ее махоньких «робячьих ножек», положил к себе за пазуху, чтобы потом повесить под образа и молиться на них. Непокорных сестер решили позорно, «с великим бесчестием» прокатить по Москве. Впереди колесницы-дровней провезли богатую карету Морозовой, в которой она езжала ко двору прежде, в сопровождении двухсот слуг, в карету, запряженную двенадцатью аргамаками в золоченой сбруе, с верховыми на каждой, посадили ее сына Иванушку: «Мамочка, мамочка, за что они тебя так?» А потом пытки.

…На Урусовой разорвали ворот сорочки и обнажили, как и Акинфею, до пояса. Она вся дрожала от стыда, но ничего не говорила. Урусову подняли на дыбу.

— Потерпи, Дуняша, потерпи, милая, — говорила Морозова.

— Тряхай хомут! — скомандовал Воротынский. И у Урусовой выскочили руки из суставов.

Два палача подступили к Морозовой. Она кротко взглянула им в лицо и перекрестила обоих:

— Делайте доброе дело, делайте, миленькие. Палачи растерянно глядели на нее и не трогались.

— Делайте же доброе дело, миленькие, — повторила Морозова.

— Доброе… эх! Какое слово ты сказала? Доброе?

— Ну! — прорычал Воротынский.

— Воля твоя, боярин, вели голову рубить нам! Не можем!

— Вот я вас! — задыхался весь багровый Воротынский. — Вяжите ее! — крикнул он стрельцам.

И стрельцы ни с места. Воротынский бросился на стрельцов — те отступили. Он к палачам с поднятыми кулаками — и те попятились. Тогда Воротынский сам потащил Морозову к хомуту, и ему помог Ла-рион Иванов. Подняли на дыбу и Морозову. Вывихнутые руки торчали врозь…

…Дважды посылал гонцов к Морозовой русский царь Алексей Михайлович: «Хочу аз тя в первую честь возвести, богатство вернуть, откажись от Аввакума, не крестись двумя перстами, и пришлю за тобой аргамаков моих и бояре на руках понесут тебя!»

В Боровск был отправлен архимандрит Иоаким.

— Дочь моя, — начал было он.

— Али тем ты мне отец, что меня на дыбу подымал?

— Нечя подымал.

— Так ты от него?

— От него.

— Не он тебя послал ко мне, а вы, отняв у него зрение и разум, прислали ко мне послом его безумие и слепоту.

— Послушай, боярыня, великий государь, помня честь и заслуги дядьки твоего, Бориса Морозова, и мужа твоего, Глеба, службу, хочет возвести тебя на таковую степень чести, какой у тебя и в уме не бывало.

— Не велика его честь, коли я променяла ее на сей вертеп. Скажи царю, — продолжала Морозова, — у меня здесь в темнице есть такое великое сокровище, какого царю не купить за все богатство. — И она указала на маленький земляной холмик, высившийся в одном углу подземелья: то была могилка ее сестры, Дуняши.

— Я хочу лечь рядом с нею, — сказала Морозова.

— Это твои последние слова?

— Нет. Еще скажи царю: пускай он готовится перед господом отвечать за сонмы казненных, утопленных, и удавленных, и сожженных. Пускай и мне готовит свой ответ за моего сына и за мою сестру.

— Ну и баба! — бормотал Кузьмищев, выходя с архимандритом из подземелья. — Сущий Стенька Разин.

— А помнишь ту ночь, когда мы с тобой ходили к Степану Разину, помнишь, как он пел: «Не шуми ты, мати зелена дубравушка?» — спрашивала Морозова у сестры Акинфеюшки в свою последнюю ночь.

— Помню.

— А на лобном месте его помнишь?

— Помню.

— А я думаю, свечечка… я много о нем думала… Не привел мне бог дождаться, чего я искала.

— А чего?

— Такой же смерти на глазах у всей Москвы.

— Что ты, милая, зачем?

— Как мы тут гнием? Никому не в поучение. А то, глядя на нас, и Другие бы учились умирать.

Черная тень неожиданно вышла из-за угла. Я едва не отпрянул в сторону. Навстречу мне шел капитан.

— Идите за мной на расстоянии десяти шагов, — сказал он и зашагал вдоль забора.

«Это еще что за чушь?» — подумал я. И вдруг мне снова стало смешно. Игра. Как в детстве, как в кино про оккупацию. И все-таки я ковылял за ним. Хотелось догнать и спросить: «Зачем все это?» Но он шел, ускоряя шаг, и снег хрустел под его ногами все резче и резче.

Наконец он остановился перед домом. Рукой пошарил. за калиткой. Открыл щеколду и вошел во двор, успев кивнуть мне головой. Я последовал за ним.

Вместе мы поднялись на крыльцо. Он открыл дверь ключом. Когда мы входили в какую-то боковую комнату, из дверей напротив выглянула женская физиономия в платке. Глаза у женщины были неприятны.

Комната, в которой я оказался, была необжитой.

— Здесь можно и поговорить спокойно, — сказал капитан.

— Как же вы меня не боитесь вводить в ваше хозяйство?

— В ваших интересах не афишировать наше общение…

Я прикусил язык.

Комнатка была не то чтобы гостиничная и не то чтобы жилая. Она была подделкой под жилую комнату. А запахи и все нутро этой комнатки как будто воспроизводили кабинет капитана в двухэтажном доме. Стулья, стол. На столе допотопный приёмничек. Приемник сразу был включен, чтобы разговор наш приглушался шумом и треском.

— Вы знаете Тарабрина?

— Знаю, — ответил я.

— Какие у вас с ним отношения?

— Книги у него покупаю.

— Коммерческие, значит.

— Почему коммерческие? — спросил я. Это слово дико резануло мой слух.

— Вы собираетесь к нему?

— Собирался. Я как-то встретил его на днях.

— Знаю. У столовой.

— У столовой, — подтвердил я. — Спросил, нет ли у него чего-нибудь насчет Морозовой и Велас-кеса.

— Прекрасно, — сказал капитан с еще большей заинтересованностью. — Ну и он что?

— Приходите, — говорит. — Есть у меня и про Морозову, и про Веласкеса.

— Так и сказал «про».

— Что значит «про»? — спросил я.

— Ну «про» Веласкеса, — так и сказал «про»?

— Да, так и сказал «про». Я тоже удивился. Выражается как ребенок.

— Так вот, меня интересует мнение Тарабрина о Веласкесе и Морозовой.

— Ну и спросите у него! — возмутился я. — Чего проще-то сделать…

— Я не могу. Мне он не ответит. Да и нельзя мне выходить на связь.

— А с какой стати я должен это делать?

Я не сказал, что это в чем-то некрасиво: идти к человеку, разговаривать с ним, а потом идти докладывать в специальное учреждение, когда, сколько и так далее, и тому подобное. Жуть одна! Всего этого я не говорю капитану, потому что в игру с ним играем такую. Он вроде бы меня куда-то втягивает, а я вроде бы как не хочу, да и. не отказываю ему. Потом я только понял, что мне так в лоб и надо сказать было ему: «Не гожусь я для этой роли. Не гожусь, и все. Нервный я. Не высыпаюсь. Страхи мучают. Кричу по ночам. Пот льется со всего тела. Увольте». А вот так не сказал. Да еще капитан в душу влез. Да там расположился. Да еще и подпи-сонку взял у меня, что ежели чего непристойное случится, так не утаю я, все расскажу. Зачем подписоч-ка? А теперь к Тарабрину. Тарабрин тоже гусь. Сволочь, говорят.

Я прихожу к нему. А он рад мне. Обнимает, усаживает за стол.

— Отдам по номиналу, — говорит. — И про Морозову, и про Веласкеса. Книжечки малоценные. Примитивчики. Но первичная информация содержится. Я ведь, знаете, уезжаю. В Москву. Полная реабилитация пришла. Вы не хотели бы познакомиться с некоторыми подробностями из жизни протопопа, духовного отца Морозовой?

— Очень интересно.

— Сейчас. Держите — это «Житие», а это о нем.

Тарабрин подал мне две затрепанные книги, впрочем, листы в обеих были неразрезанные. Старые-престарые книги, а листочки как вышли из типографии блоками, страниц по шестнадцать в каждом, так лет пятьдесят никто и не разрезал листочки, не отделял друг от друга.

47
{"b":"94309","o":1}