— Нет уж, теперь все, — говорит Толя и выбрасывает банку в ведро. — Без томата обойдемся.
— А что это за вскрытие? — шепотом спрашиваю я.
Толя — судебно-медицинский эксперт. Толя все знает. Но он так увлечен поджаркой. Ему не до вскрытия. Толя еще и рыбку вытащил. Какой-то особый засол. Дает мне попробовать. Я отказываюсь. Он настаивает. И я надкусываю продольную полоску спинки. Толя еще и пива налил, мне.
— С пивом необыкновенно, — говорит он. И добавляет, точно вспомнив про мой вопрос:
— Обычное самоубийство. Только женщина красивая. Жаль.
У Толи доброе лицо. Красивые руки. Он режет тоненькими ломтиками примороженную рыбу, и она побелевшими листиками отслаивается от рыбного туловища.
И пальцы у Толи длинные, чуткие. Мне трудно представить, да и не хочу я представлять, как он этими прекрасными руками вскрывает человеческое тело.
— Что, плохо чувствуешь? — спрашивает Толя. — Дать таблетку?
— Нет.
— Тогда водки.
— Водки хочу.
— Прямо здесь налить?
— Налей.
Толя нанизывает на вилку помидорину и засылает мне в рот: предельно внимателен ко мне Толя.
— Может, полежишь?
— А причины самоубийства Морозовой известны.
— У неё здесь жених отбывал срок.
— Жених? Кто он?
— Ты ее знаешь?
— Я веду вместо нее уроки. Ну и что жених?
— Он скончался за два дня до ее приезда. Я потом тебе расскажу. — А сейчас давай оттащим жратву синьорам.
Из комнаты раздавались голоса:
— Кто походит из бубен?
— Тот бывает…
— Убиен.
— А мы ужо пужатые.
— Была не была, не с чего, так с бубей.
— Давай с туза!
— Под игрока с семака. Толя расставил тарелочки на подносе.
— Ну а им зачем это вскрытие?
— Кашкадамову? А у него тема по придаткам. А Гера с Россомахой давно ищут случая поприсутствовать. Я им обещал, как только будет подходящий материал.
Я едва сдержался, чтобы не выбить поднос из Толиных рук.
— Боишься? — это Толя у меня спросил.
— Боюсь? — машинально переспросил я.
Мне бы, конечно, не ходить на это вскрытие. Но что-то настаивало во мне: надо, непременно надо. Эта и будет третья моя встреча. Последняя. И я шел так, как будто ничего и не соображал. Впереди меня двигались парни. Двигались, перебрасываясь меж собой всякой всячиной: а что в кино, а сколько градусов, а снег хрустит как живой. Меня Россомаха под руку взял, рассказывал про дом, в котором он жил в первое время: третий этаж, две комнаты, ему одному сразу дали две комнаты, оказалось, для кого-то придерживали квартиру, а теперь у него, впрочем, тоже две комнаты, даже лучше, отдельные, те были смежные, очень просит прийти к нему в гости, есть что посмотреть, тоже искусством увлекается. Россомаху больше всего на свете интересуют кость и серебро, пару раз в год выезжает к Баренцеву морю, там удается кое-что скупить. И ещё шкуры: медвежьи, оленьи. Я молчу. Он так же, как и подошел, отходит к Кашкадамову и что-то ему рассказывает, должно быть о шкурах, потому что показывает руками — во!
В подвале морга пахнуло серой холодностью. Нас встретили два санитара. Два коротеньких человечка в белых халатах. На огромном оцинкованном столе лежало тело, покрытое белым. Я сжал кулаки в карманах и стиснул зубы. Снова дышать стало нечем. Закружилась голова. Мне бы не подходить к столу. А я как увидел её — точно живая: белый лоб, сноп каштановых волос и верхняя губа чуть приоткрыта, и будто голос её: «Зачем вы меня преследуете?» И как этот голос почудился мне, так я кинулся к санитарам. «Не дам!» — закричал, простыню схватил и все пытался расправить простыню, чтобы укрыть Ларису, а глазное яблоко снова свело судорогой — я и теперь не знаю природу этой моей непонятной болезни, только когда уж подходит эта жуткая глазная боль, так сознание на краю обрыва — и тогда, помню, силюсь сознание удержать, а не могу, вертится все передо мной, двоится, четверится; Герино лицо, его пронзительный голос: «Чучело!», Толины руки, он схватил меня за плечи, Кашкадамов укладывает меня на скамью, что у окна была, а я чувствую, что предаю Ларису, делаю попытку встать — не могу, а в голове шевелится мысль, будто я рад тому, что мне этот приступ на выручку пришел, и не приди он, не знаю, что бы я натворил. И я лежал, должно быть, долго, и слышал их отвратительные голоса.
— Странные следы. Изнасилование, может быть? — это Кашкадамов.
— Исключено, — это Толя.
А потом донесся до меня звук пилы: такой звук бывает, когда сырую осину пилят. И голос одного из санитаров: «Какие волосы!»
А когда все закончилось, Гера очень мягко поддержал меня за плечи. А я не мог в сознания что-то решить. Так, должно быть, сходят с ума. Лишаются способности переходить в мыслях с одного предмета на другой. Я ощущаю, как это ни странно, только Герину тёплую руку на своем плече. И мне хочется, чтобы он не убирал свою руку. И еще я чувствую, что если сейчас не выйдет что-то вместе со слезами из меня, то, наверное, я сойду с ума. Что-то сковывает меня, и снова дышать нечем, и судорога у переносицы. Мне поднесли какую-то гадость. Я понял — нашатырный спирт. В одно мгновение пришла ясность сознания. Стало чем дышать. Вышли на улицу.
Всё позади. Позади прежняя жизнь. Автобусные встречи позади. Чистота позади. Предчувствия радости позади. И мгновенное сумасшествие позади. Я ощущаю досаду. Непростительное предательство. И снова что-то цепляется в мыслях, запутывается и не желает распутываться, это та грань обернулась в сознании препятствием, за которым безумие; надо оттянуть что-то от этой грани назад усилием воли, чтобы не сойти, не переступить рубеж, глубже дышать, спокойнее должно стать, выжить сейчас забыть всё: и предательство, и их забыть — и смотреть вверх, вниз, в стороны, куда угодно, только не на Геру, Россомаху, Толю, Кашкадамова. Идти просто так, переступать ногами снег белый, синий, лиловый, а теперь легче стало. Совсем легко. Все можно вынести в этой жизни, так мама моя говорит. И сейчас я вспомнил маму. Мамочка, мамочка, всхлипывает моя душа. Помогимне, мамочка. Не дай сойти с ума.
Так, они нырнули в магазин. Я нащупываю в кармане хрустящие бумажки. А потом чеки, бутылки, еще колбасы, сыра, хлеба надо взять, воды минеральной, мороженые помидоры, так, свернем здесь, нет, правее…
— Ну как, отошел малость? — это Гера ласково. — Подождите, сигареты забыли, — это Толя.
— У меня дома есть, — отвечает Гера, беря меня под руку. — Скользко здесь, осторожно.
На улице темно. Это хорошо, что темно. Я иду к Толе. Снова к Толе, куда придут его знакомые медсестры.
— Так, а теперь мыть всем руки: Вот марганец, — это Толя говорит, когда мы переступили порог его квартиры.
В дверь постучали. Вошли девицы. И я почему-то ищу в них сходство с Морозовой. Одну из них Ларисой зовут.
— Удивительное имя! — кричу я. — Мне больше! Больше наливай!
— Неразбавленный, — тихо предупреждает Толя. Я вижу Герино лицо. Его сузившиеся жесткие глаза.
— Еще! — прошу я.
— Концы отдашь! Хватит.
— Ах, так! Мои руки снизу поддевают стол, и весь он, как был со сковородой, только что принесенной, с закуской и бутылками, опрокидывается.
Меня держат, и откуда силы — Россомаха с Толей в разные стенки руками ткнулись, только Гера на месте. Он руку мне подломил и в снег, а сугроб с крыльца швырнул.
Полетели вслед мое пальто, шапка, шарф. Выбежал Толя.
— Ты с ума сошел? — это он Гере.
— Пусть убирается! — это Гера.
— Пойдем в комнату, уложу, — это мне Толя. Я вырываюсь и ухожу.
Я иду через сквер, и когда чувствую, что далеко от домов, даю волю слезам. Меня рвет. Я снегом тру лицо. Злость подкрадывается ко мне, голова четко соображает: нельзя садиться, нельзя стоять, надо идти. Мое сознание двоится. Одна половинка трезва и расчетлива, другая затуманена и несет всякую чушь. Одна требует справедливости и участия другая ищет фальши.
— Будьте вы прокляты! Все прокляты! — это моя затуманенность буйствует.