В эту ночь, когда я лежал на своей жестокой постели в конюшне, во мне злоба кипела больше, чем когда-либо раньше. В груди клокотало, как в паровом котле, и я сжимал в руках свои простыни, словно я душил кого-нибудь... Призрак убийства преследовал меня всю ночь, и я не мог заснуть... О! убить Жана!.. Мне казалось, что тотчас же пропадет вся горечь, которая накипела у меня на душе... Убить Жана... О! убить Жана!.. Мне казалось, что после этого я полюблю всех, полюблю, может быть, моих лошадей, которых я бил, с тех пор как Жан отравил мою душу ядом ненависти. О! убить Жана!.. Вместо того, чтобы отогнать от себя красный призрак смерти, который пробегал предо мной во мраке конюшни, я старался придать ему более определенные очертания, ненавистную форму, тело Жана, зарезанного и хрипящего у моих ног... И я испытывал минутное облегчение... как умирающий от жажды путешественник от капли холодной воды... О! убить Жана!..
Зайчик рос... Каждый день, возвращаясь с поля, Жан относил ему немного молока и менял солому в сажалке. Он с ним нежно разговаривал и пел ему наивные песенки, как ребенку. Вся ферма любила зайца, потому что любила Жана...
— Ну, как заяц? — спрашивали все.
Жан с добродушной улыбкой отвечал:
— Здоров... пьет хорошо... и глаза у него веселые...
Я ненавидел зайца, потому что ненавидел Жана. Каждый раз, когда говорили о зайце в моем присутствии, у меня словно что-то жгло в груди... В такие вечера я говорил Жану, когда мы шли с ним спать:
— Достанется тебе, мерзавец, уж я покажу тебе...
Раз как-то я не мог уснуть в своей постели, встал, зажег конюшенный фонарь и вышел во двор... Я был босиком, в одном белье... Я проходил мимо сарая, в котором находился Жан в это время, остановился на несколько секунд под окном, у которого спал Жан, затем продолжал свой пучь. Сторожевые собаки почуяли меня, но узнали и не залаяли. Мне очень хотелось ударить их ногой, но я боялся шума. Почему? не знаю... Я не знал, куда я шел и чего хотел. Дойдя до сажалки, я снова остановился... затем стал на колени... лег на землю рядом с маленькой проволочной решеткой, из которой торчали пучки соломы и травы, освещенные моим фонарем...
— Мерзавец!.. Подлец!.. — прошипел я сквозь зубы.
Я открыл решетку, раздвинул солому и траву и всунул руку в дыру...
— Уж я найду тебя... постой!.. Уж я найду тебя, мерзавец... не спрячешься...
Порывшись некоторое время, я нащупал, наконец, что-то мягкое и теплое и вытащил на свет бурый клубок... Это был заяц...
— А! а!.. это ты!.. это ты!
И я продолжал очень тихим, задыхающимся, хриплым голосом...
— Да, это, конечно, ты... Наконец-то!.. Скажи мне, что ты Жан, противное животное!..
Зайчик прижал свои уши к спине... Во всем его съежившемся тельце я видел только дрожащий кончик его мордочки и черные глаза, в которых жизнь, казалось, была опрокинута вихрем ужаса.
— Скажи мне, что ты Жан?.. — повторял я... — Жан... Жан... Жан!..
Я поднес зайца ближе к фонарю.
— Дай на тебя посмотреть... посмотреть, как ты умираешь!.. Жан... Жан... Ведь ты Жан, скажи?.. Я узнаю тебя. Ты Жан... Дай посмотреть, как ты умираешь.
И я схватил зайца за горло.
— А! а!.. Давно я собирался помучить тебя... давно хотел убить тебя... Ведь ты Жан... ты его душа, его ненавистная душа... ненавистная...
И я сдавил горло зайцу.
Голова зайца, как будто, непомерно увеличилась... Глаза вышли из орбит... Он пытался царапать мою руку своими лапками... и долго бился в моих пальцах... Жизнь его угасала, движения ослабевали, а я все хрипел:
— А! наконец-то ты в моих руках... Жан. Я покончил с тобой, негодяй... Довольно мне страдать от тебя... И никто тебя больше не будет никогда любить... никогда...
Сладострастный трепет пробегал по моему телу... Я чуть не потерял сознание от внезапно охватившей меня радости...
Я бросил мертвого зайца в сажалку, запер решетку и, вернувшись на конюшню, лег спать...
Весь разбитый и без всякой мысли в голове я заснул глубоким сном, как человек с чистой совестью.
На следующий день я мог спокойно, без всякой ненависти смотреть на Жана... И ни одного раза я не бил больше своих лошадей, до тех пор, по крайней мере, пока оставался на ферме.
Я не долго оставался там.
Я поступил затем на службу к нотариусу в Ванне... потом к врачу в Ренне... Ничего особенного там не случилось, и мною были довольны. Я, действительно, был очень трезвым, послушным, аккуратным слугой и хорошего поведения... а свое полное незнание домашней службы у буржуазных хозяев я маскировал при помощи всяких хитрых уловок. Ни разу я не страдал от ненависти или жажды убийства, как на ферме близ Кемпера. Можно было подумать, что маленький заяц был сам дьявол, и что, задушив его, я убил в себе и низкие страсти, которые он внушил мне... Но я очень мало зарабатывал, и меня тянуло в Париж, где, по слухам, можно было на площадях собирать золото целыми пригоршнями, лишь стоило нагнуться.
После реннского врача, который был президентом конгрегации св. Ива и прописывал своим больным молитвы вместо слабительного, я поступил к одной богатой вдове в Лавале. Я прожил здесь только один месяц, потому что хозяйка была очень скупая и очень набожная и предоставляла нам благочестиво помирать с голоду... Из Лаваля, о котором я ничего больше не могу рассказать, я переехал в Май, к одному инженеру — ах! бедный рогоносец — а из Мана в Шартр к епископу... В это время я еще был целомудренным... Вам это кажется неправдоподобным, но это совершенно верно. Женщины ничего мне не говорили, и я ничего не говорил женщинам. Но кухарка епископа, толстая, дебелая женщина с тройным подбородком и большим животом взялась научить меня любви в одну бурную ночь, заставив меня предварительно выпить пять рюмок шартрезу, от которого я чуть не задохся... Этот старый вампир с такой жадностью набросился на меня, что я, наверно, умер бы от истощения, если бы в один прекрасный день но сбежал от нее... Странные были приемы у этой женщины... Прежде чем предаться любви, она трижды осеняла себя крестным знамением и меня также заставляла креститься, как пред входом в церковь... Из Шартра я попал, наконец, в Париж, в бюро для найма... На этот раз мне казалось, что я завоевал мир.
Как видите, я преследовал свою мысль и, не уклоняясь ни вправо, ни влево, шел по прямой линии к намеченной цели, где сверкало золото...
За время моих странствований я развился и научился своему ремеслу, по крайней мере, настолько, что в Париже мог с успехом занять место кучера или лакея, если не у князей графов, то во всяком случае, в порядочном буржуазном доме.
На третий день после моего торжественного въезда в столицу меня представили одетому в траур старичку, с которым недавно случилось большое несчастье. Его кучер — это место я должен был занять — убил его жену в какой-то загадочной обстановке и по мотивам, которые еще до сих пор остаются неясными для правосудия. Он мне рассказал эту трагическую историю с большой осторожностью и очень грустным тоном. Лицо у него было немного сморщенное и очень угрюмо, одет он был в длинное ватное пальто священника, и руки его были очень белые и слегка хрустели, когда он ими двигал. Читая мои отличные аттестаты, он покачал головой и, посмотрев на меня испуганными глазами, сказал:
— Его аттестаты тоже были отличные...
Затем он робко прибавил:
— Мне нужно, видите ли, навести точные и надежные справки о прислуге, которую я нанимаю... Ведь я теперь один остался... И если я опять нападу на разбойника, то уж не жена будет убита... а я сам... Ах!.. вы сами понимаете, что я не могу нанять первого встречного...
— Вы можете быть уверены, что я не первый встречный... заявил я... Человек с улицы не мог бы служить у епископа...
— Конечно... конечно... Но как знать?..
И его взгляды, казалось, хотели проникнуть в тайники моей души...
— К тому же, — возразил он после небольшой паузы... вы бретонец. Тот также был бретонцем... Согласитесь, что это не прибавляет уверенности.