Как должно быть приятно быть больным и как легко найти утешение, когда кругом себя видишь ясные предметы, движение, даль, серебристый свет, когда над головой у тебя это большое, легкое, капризное и глубокое небо, по которому бегут облака, скользят, тают и снова набегают, как красивые мысли по легкому, капризному и глубокому небу головы друга... Ах! какое счастье, какая радость быть больным в стране, которую презирает Бедекер, которой не знают туристы, альпинисты... в стране, где нет видов!...
Знаете ли вы что-нибудь ужаснее и тоскливее этих видов... где вы наблюдаете безмерную и однообразную глупость их посетителей, глупость, которая вечно сочится и кристаллизуется в причудливые сталактиты. Вот вам пример. Был когда-то в Дуарнэ старый дуб и около него развалившийся, высохший, старый колодезь... Было также в Дуарнэ прелестное море с бесконечным простором и чудной дымкой, отливавшей всеми цветами... По никто не приходил смотреть на море, потому что там не было классического, рекомендованного вида. Все целыми толпами валили к старому дубу и старому колодцу... „Знаете ли вы этот величественный вид в Дуарнэ?“ — спрашивали друг друга туристы. Его прославляли и художники, которые тысячами садились в не скольких метрах от дуба и безжалостно его рисовали... Его изображение можно было встретить в лавках на камушках, на перламутровых раковинах, на коробках... Этот дуб умер от глубокого отвращения к своей славе и тем пошлостям, которые ему приходилось выслушивать в течение пятидесяти лет... Дубы, по крайней мере, умирают... но горы?
Только вечером в своей комнате я немного оживаю, потому что по вечерам оживают стены... Они начинают говорить... у них появляются голоса... дрожащие голоса, в которых я слышу страсти, увлечения, тайные привычки, недостатки, пороки, скрытую нищету, все треволнения живой человеческой души... И эти голоса людей, поставленных лицом к лицу с самими-собой, а не перед невидимыми, мнимыми горами... Через эти стены жизнь людей доносится ко мне как бы профильтрованной, очищенной от их лжи и лишенной всякой позировки... Эти драгоценные часы вырывают меня из тоскливого одиночества и бросают в это забавное море родной мне жизни!..
Десять часов. Цыгане перестали уже пиликать на своих жалких скрипках. Залы отеля пустеют. Электричество потушено, и только кое-где оставшиеся лампочки бросают желтые блики на маковые цветы, которые нарисованы на стенах в стиле модерн. Все спешат в свои комнаты. Ах! бедные смокинги и бедные светлые платья изящных дам из Тулузы, Бордо и Лейпцига! Они тянутся целыми вереницами, словно идут на похороны Если пищеварение у вас протекало скучно, без всяких радостей, то и ночь вы проведете в тоске и без любви. И сон ваш будет таким же тягостным, как и дневная ваша жизнь, как эти несносные, мрачные горы. Эти горы везде и во всем. Они проникают в вашу запертую комнату с опущенными шторами и даже заполняют ваши грезы своими непроницаемыми тучами... И какие жалкие существа народятся от объятий этой ночи, от этих дряблых бродяг, которые привезли в этот хаос пустоту своей скуки?
Из коридоров доносятся еще иностранные запахи, по которым легче определить национальность проходивших здесь женщин, чем по их языку. Беспрерывно работают подъемные машины, хлопают и запираются двери, скрипят полы, гремят звонки. Наконец, все успокаивается. И во ввей этой огромной казарме сверху до низу начинается шепот стен.
Мои соседи справа только вчера приехали, и я еще их не видел. По жеманному и певучему говору не трудно узнать в них женевцев. Женевцам с Альп приехать сюда лечиться в Пиренеях!.. По трудно догадаться, что это муж и жена. Так и чувствуется, что эти уроды-супруги надоели друг другу до смерти. Голоса уж не молодые, но и не очень старые, как у людей, которым можно дать лет сорок пять. От постоянной привычки разговаривать друг с другом их голоса стали беззвучными и ворчливыми. Они отвратительны, как настоящие, неприкрашенные голоса людей, которые не подозревают, что их кто нибудь слышит. О! сколько бессердечия в таких голосах!
Сначала я не разбираю, что они говорят, — в отеле еще нет полной тишины. Всевозможные обрывки звуков вносят дисгармонию в эту тишину, и голоса стен еще недостаточно отчетливы и смелы. У соседей раздается тихое храпение или скорее какое-то непрерывное и монотонное мурлыканье, которое сопровождается шумом скользящих ног, открываемых и закрываемых чемоданов и звоном фарфоровой посуды. Затем до меня долетает несколько слов более ясных. Это жена говорит, говорит, говорит. Она как будто рассказывает какую-то историю и чем-то недовольна. Она говорит... говорит... говорит... Фразы у нее вылетают в каком то шумном беспорядке, и многие из них ускользают от меня; речь — страстная, и время от времени раздаются негодующие возгласы, за которыми следуют неожиданные перерывы. Судя по всему, должно быть ужасная история. Мне кажется, что я слышал такие голоса, когда рассказывали про одно преступление со всеми его подробностями. И ее женевский акцент перестал быть размеренным и певучим. Словно от кислой отрыжки пропала его звучность и сменилась этим визгом. От горечи и гнева слога как будто сдавливаются и вылетают со свистом. Голос потерял свой местный женевский колорит. Мне кажется, что он сплющивается, оттачивается, утончается и удлиняется, долетая до меня сквозь кирпичную стену.
Я внимательно прислушиваюсь.
И я начинаю понимать, что эта дама злится на свою горничную. Насколько я только мог уследить за крайне неровным течением рассказа и понять его смысл по некоторым отрывочным словам, у этой дамы случилось ужасное, невероятное несчастье: когда она пришла перед обедом переменить платье, горничной не оказалось дома. Она ее искала повсюду, но никто не мог ей сказать, где она. И она вернулась только в половине восьмого!.. Такие названия, как „девчонка“, „мерзость“, „тварь“ так всыпались у нее и произносились при этом с таким презрением, как будто речь шла не о человеческом существе, а об отвратительном животном, грязной болезни, помоях. И как бы в ответ на возражение, которое не дошло до меня, я услышал:
— Не правда... Я ей приказала здесь быть в шесть часов. А если бы я и забыла ей сказать? Разве она не обязана быть здесь, в моем распоряжении, всегда, во всякое время дня и ночи? Не понимаю, почему ты ее защищаешь? Разве это не возмутительно?.. Такая гадость... Да ты сперва...
Мои соседи повидимому переменили свои места, и до меня доходит только какое-то невнятное жужжание.
— Конечно... конечно... раздается через некоторое время голос мужа уже с другого конца комнаты.
— Зачем ты мне это говоришь? — возражает жена. — Что же я, по твоему, не знаю, что я делаю?..
Слышны тяжелые удаляющиеся шаги вдоль стены... Говорит муж, но нельзя разобрать. Это какое-то монотонное завывание, нечто в роде: у-у-у-у-у...
В ответ раздается пронзительный голос жены, словно полотно разрывают за стеной:
— Нет, нет, довольно... Не надо мне этой бездельницы, мерзкой девчонки. Завтра же утром рассчитаю. Подумай только, я сама должна была... слышишь... я сама должна была зашить себе подвязки? Ведь это же не выносимо...
Голос мужа теперь сопровождается дребезжащими звуками заводимых часов:
— У-у-у-у-у.
— Что?.. Что ты говоришь?.. Да ты с ума сошел...
Я приложил ухо к стене, но не могу уловить ответа. Но по мягкой интонации я догадываюсь, что голос защищает горничную:
— У-у-у-у-у!
— Нет, нет... и нет, — трещит голос жены, — Завтра же утром ее ноги не будет здесь.
— У-у-у-у-у...
— За дорогу? Заплатить ей за дорогу? Вот еще выдумал!
— У-у-у-у-у...
— Устроится. Я не за пустяки ее разсчитываю... Пусть на себя пеняет.
— У-у-у-у-у...
—Ты с ума сошел? Я не желаю никаких извинений. Не нужно мне этого...
— У-у-у у-у.
— А! хотела бы я посмотреть...
— У-у-у-у-у...
— Оставь меня в покое!.. Замолчи ты!.. Ложись спать!..
Наступает молчание... но скоро поднимается возня. Слышно, как что то передвигается... шуршит шелк... звенят стаканы... выливают воду из кувшина... что-то снимают и опять ставят па мраморный столик.