– Шизик! – крикнул мальчишка с деревянным автоматом.
…в городке, как в консервной банке, как кильки в томате плаваем,
варимся в собственном соку… вон мамаша какая-то ребенка зовет,
чтобы домой увезти, а сама в мою сторону поглядывает… будто я и в
самом деле псих!..
Роковой осколок перечеркнул все. Вместо раннего подъема, утренней пробежки, физзарядки, обливания ледяной водой, пришивания белоснежного подворотничка, чистки оружия, выездов в горы, вместо прыжков с парашютом отныне окружала Шарагина пустота. И, самое страшное, впереди кроме этой пустоты ничего не предвиделось.
Просыпался он задолго до того времени, когда надо было идти на службу, сидел на кухне, выкуривал половину пачки, долго завтракал, мало что, впрочем, съедая, а все из-за того, что терялся в мыслях, забывался. По выходным он мог часами наблюдать из окна за прохожими, которые пересекали двор в разных направлениях, с разной скоростью, в разное время, и представлял, что каждый из них тянет следом тоненькую серебряную нить, и как пространство меж домами
…к полудню, к вечеру, через неделю, через месяц…
укроется паутиной.
…из окон выглядывают офицерские жены… что уставились? пусть
смотрят… особенно та вот в парике, небось тоже думает, что я псих…
что я вам сделал?.. кто и когда первым произнес в слух слово
«псих»?.. я все равно выясню!.. Лена знает, что я нормальный
человек, и Женька знает…
Пробовал отвлечься – читал. Как будто читал, а на деле – водил глазами по строчкам, и, в конце главы, ничего не помнил. Газеты – и того хуже, не читал – бегом по заголовкам. Такое множество мыслей набилось в голову, что не пускали они – толкались, толпились, – не пускали внутрь книжных строчек, отталкивали, противились чужому; а то и засыпал с книгой – выпадала книга из рук, и Лена на цыпочках подходила, подбирала, накрывала Олега одеялом, подушечку подкладывала. После такого сна недоверчиво крутил головой: что это? Чудился госпиталь, что квартира – видение, что не его квартира, совсем все чужое.
Иногда размышлял он над выпавшими испытаниями, прикидывал, как бы сложилось все, не окажись он в Афгане, и получалось вот что: не было в Союзе такого простора для человека военного, рано или поздно поехал бы он, напросился бы в Афганистан, потому что воевать там все одно лучше, чем чахнуть и плесневеть в Союзе, в армейской среде, напоминавшей продовольствие из стратегических запасов Советской Армии, что поступало в котлы раскиданных по Афгану частей с пометкой 60-такой-то год выпуска.
Армия, впрочем, как и вся страна, теперь-то видел Шарагин все отчетливо, ржавела, и внутри и снаружи, армия походила как отлежавшие на складах не одно десятилетие бомбы, которые сбрасывали на Панджшер. Некоторые из них торчали вверх опереньем, так и не разорвавшись.
…что сделать, чтобы вдохнуть новый порыв? как возродить себя? как возродить
страну, вдохнуть в людей свежий дух? взорвать ту трясину, что засосала всех?
перекричать тишину безразличия и равнодушия?..
Жалел Шарагин об ускользающей любви к стране, к родине, но обиды тянули прочь, отвернуться, остаться одному, надуться, хлопнуть дверью, – да и начитался он порядком, наговорился, – с тем же Епимаховым проговорил многие мысли вслух, и как бы проверил правильность заключений, и дополнения выслушал, поспорил, от того же Геннадия Семеновича набрался мудрости, на новые размышления натолкнулся, и еще более горько стало. Любовь к некогда священным, дорогим понятиям прошла, и надежда на новую любовь осталась отныне в мечтах, далеких, пожалуй что несбыточных.
…и верные Владимиру люди стали по его приказу рубить идолов
на части, колоть острыми мечами, сжигать, а самого громовержца
Перуна привязали к хвосту лошади и потащили с горы, и при этом
били идола палками…
Нет, он не хлопнул дверью, не поставил перечеркнул жизнь, не возненавидел, и пренебрежительно о стране отзываться не стал, – он теперь просто еще чаще переживал, маялся, расстраивался, досадовал, настолько казались порой очевидными ошибки, просчеты, недоработки, необдуманными иные решения, выдаваемые за исторические, наивными измышления в газетах, оскорбительными плоские, убогие, стандартные призывы-штампы, лозунги-стереотипы, разжеванные, проглоченные, уже тошнило от повторов, и думалось:
…неужто ничего нового не придумают? неужели никто не видит, что пора что-
то менять? перестройка нужна не на словах, а на деле!..
И снова и снова обидно делалось, что дурят, забивают мурой головы людей, и за людей, что не понимали того, заступиться иногда хотелось. Только как?
Более не помещался он в пределах, начертанных самим же, определенных положением в армии, в обществе, в стране, в пределах, вполне достаточных раньше.
Стесненным почувствовал, маловато места осталось, душновато сделалось. Но и оказаться выброшенным за пределы привычного казалось страшно. За пределами выбранной раз и навсегда территории обитания, существования, мироохвата, не видел он места. И потому надеялся, как многие образованные люди, на скорые перемены, на сообразительность и понятливость тех, кто засел наверху, кто командует парадом. Надеялся вновь войти в знакомый, уютный и безопасный мир объясненных, родных начал, мир, расширенный теми, кто определял направление движения всей великой страны.
…а сколько понадобиться сил, чтобы армию удержать от развала!.. а
удастся ли вообще сохранить ее после этой войны?..
…русским, стоит только засомневаться в собственной правоте – всё,
конец, пропало! все рушится, разваливается… трехсотлетняя
династия Романовых – превратилась в ничто за какие-то часы… а мы,
сумеем удержаться, раз больше не верим в идеи, которым жили
семьдесят лет?..
откуда в одном человеке столько пессимизма?!. я разучился верить
кому либо и во что либо… неужели я теперь так и останусь просто
циником? нигилистом? неужели больше никогда не будет ничего
святого для меня?.. а как же жить дальше?..
В Афган входил он с мыслями стройными, с набором святынь. Сейчас же все спуталось, обесценилось, как будто осиротел; святыни, которым он присягал на верность, незаметно поблекли, а найти твердыню взамен расколовшейся, раскрошившейся не удавалось так сразу.
…не легко вновь уверовать… да и во что? а легко ли было людям
отказываться от язычества, отворачиваться от грозных идолов и
входить в реку, креститься в иную, незнакомую веру?..
…я и молитв-то не знаю, и каяться не научен, и смирению научен лишь на
армейском уровне… разве что в колокольный звон уверовать,
который звал меня тогда на охоте к себе?..
…а меня ли он звал?.. вот и Лена говорит, мол молилась за меня, потому-то я и
выжил, сходить бы, говорит, надо, свечку поставить…
…а что если это – погребальный звон?..
…не пойду, ни к чему… пустое это… не верю никому, ни во что!..
Однако продолжать жить дальше, не выстроив, не возведя, как фундамент, новую веру, представлялось невозможным.
…у русских удивительная черта – жажда верить, часто граничащая с
самообманом; русские упрямо, с надрывом набрасываются на идею,
обещания, иногда заранее зная, что они утопичны, и все же
позволяют себе увлечься сладкими грезами, гибнут, но не
сдаются, и испытывают противоречивые чувства, даже когда
убеждаются в ложности этих мечтаний, чувства обиды, досады,
разочарования и жалости… прямо как дети…
Скоро комиссуют, спишут в запас, выкинут, как старую вещь! Это – неизбежно. Шарагин сидел в штабе, усердствовал над документами, рапортами, справками, стучал двумя пальцами по машинке, и холодок пробегал по спине, стоило кому из старших офицеров, из штаба полка заглянуть в батальон.