— Но погода отличная.
— Погода. Что погода. Тут кроме погоды.
— А что?
— Мало ли что. Да и погода.
Корректировщик поставил чемоданчик на землю. Но погода отличная. Погода. Что погода. Тут кроме погоды. А что? Мало ли что. Да и погода. А что? Мало ли что. Да и погода. Корректировщик поставил чемоданчик на землю.
— Но погода отличная.
В груди жжение и слабая боль, как будто чьи-то осторожные пальцы разделяют присохшие ткани, нежные пленки, прилипшие друг к другу, и там, где пленки успели срастись, волокон касается морозящий острейший тончайший прозрачный ноготь, и озноб пробегает по дымчатым пленкам, из-под ногтя вытекает густая слеза.
— Но погода отличная.
Во рту сладковатый привкус. Кропотливые пальцы осторожны и почти не причиняют боли, и, в общем, это не боль, а неприятные ощущения, неприятное трепетание пленок. И во рту привкус крови.
Корректировщик стоит с прикрытыми глазами, Черепаха смотрит на город... Вдруг — движение, шум, становись! — шарканье, кашель, голоса, становись! возьмите у майора чемоданы. Пошли. Корректировщик-и-Черепаха судорожно оглянулся на лагерь, обнесенный колючей стеною... Ну чего ты, иди.
Через взлетные полосы, мимо десантников с автоматами, мимо посадочных площадок с пассажирскими самолетами, мимо столпившихся у вертолета мужчин в чалмах и накидках, женщин с детьми на руках, мимо команды новобранцев, ждущих отправки в город у Мраморной горы, мимо афганца, поливающего лужайки, мимо советского пассажирского самолета — во двор, обнесенный железной оградой. Встать в шеренги! снять кителя! все вынуть! Интеллигентные офицеры движутся вдоль шеренг, бегло осматривая вещи, но иногда тот или иной останавливается, проворно нагибается и запускает чуткие музыкальные пальцы в хрустящий целлофан или в портфель: это что? надо сдать. Никто не спорит, все готовы все сдать: платки, духи, цепочки, приемники и, пожалуй, фуражки, кителя, галстуки, обувь, — босиком, в одних штанах выскользнуть отсюда. И все завершается очень быстро. Дембеля покидают таможенный двор и направляются на посадочную площадку, где их ждет корабль с длинными крыльями. И в это время встают и новобранцы, — к вертолетам приближаются люди в светлых комбинезонах, с темными кобурами на боку; летчики скрываются в вертолетах, и новобранцы, взяв вещмешки с шинелями, медленно подходят к вертолетам, под хвостами которых уже чернеют, углубляются впадины. И вот новобранцы толпами исчезают в черных провалах под хвостами.
А к бело-голубому самолету причаливает трап. Несколько минут спустя появляются гражданские летчики и цокающие стюардессы с сумочками.
Новобранцы уходят в вертолеты.
Дымчатые трепетные пленки расходятся, — но еще соединены жилой, и в предчувствии конца Меня бьет озноб.
В вертолете душно, все сиденья уже заняты, новобранцы опускаются на пол. Но рыжий держит место у иллюминатора. Черепаха, я здесь! — кричит он и машет рукой.
Летчики и стюардессы подходят к трапу. Ну что, ребята, все? домой? — с улыбкой спрашивает пожилой летчик. Что он сказал? что он сказал? — тревожатся дембеля. Летчики начинают всходить по трапу. За ними поднимаются надменные стюардессы.
А новобранцы уже все в вертолетах. Вертолеты урчат, длинные ножи вздрагивают, поворачиваются, наматывая жилу, описывают круг. В вертолете темно, по лицу Черепахи катится пот, сквозь толстое стекло он смотрит на самолет, на толпу и трап, по которому взбегает без оглядки Корректировщик со сверкающей медалью.
Жила наструнивается, тонко звенит, морося красной пылью, и я стараюсь ослабить напряжение и пытаюсь развязать все узлы и все распутать, но — блестящие плоские лопасти все вращаются, вращаются быстрей, вертолеты трогаются, скользят по площадке, свист, рев и стрекот заглушают Мой крик, вертолеты один за другим срываются, мчатся, взлетают, проходят над лагерем и берут курс на город у Мраморной горы, где все повторится. И от самолета отъезжает трап, бело-голубое судно отправляется в путь и, густо гудя, поднимается со дна, стремительно всплывает. И жертва свершается.
Михаил Евстафьев
В двух шагах от рая
Не скоро совершается суд над худыми делами;
от этого и не страшится сердце сынов челове-
ческих делать зло.
Екклесиаст, глава 1.
Напрасно вкруг себя печальный взор он водит:
Ум ищет божества, а сердце не находит…
Во храм ли вышнего с толпой он молча входит,
Там умножает лишь тоску души своей…
А.С.Пушкин «Безверие» 1817 г.
…С головой завернувшись в одеяло, Саид Мохаммад дрожал на снегу, трогал закоченевшими пальцами обмороженные ноги, скулил как щенок.
Прошло несколько дней после того, как он покинул разрушенный бомбардировкой кишлак. Удивительно, что он до сих пор жив, что не замерз прошлой ночью. Особо морозная выдалась ночь. Значит так угодно Аллаху!
Потрескавшимися губами он зашептал: «Во имя Аллаха милостивого и милосердного!»
Прав оказался «Панджшерский лев», мудрый Ахмад Шах Масуд, нельзя верить шурави. Обещали русские уйти насовсем из Афганистана. Ахмад Шах дорогу на север открыл, пожалуйста, «буру бахай!» Убирайтесь восвояси! Моджахеды ни единого выстрела не произведут! Ни одного неверного не тронут. Зачем же тогда русские обрушили напоследок на бедный Афганистан бомбы и снаряды? Зачем столько людей за зря убили?
И Саид попал под авиа налет, не пошел с отрядом, в родной кишлак направился, семью проведать. Уже показались огоньки керосиновых ламп. Два огонька. Один, что левее, точно светил из окна их дома. Второй огонек – соседский. В других семьях на лампы и на керосин денег не тратили.
Без сознания пролежал он всю ночь. И хорошо, что не очнулся раньше. Иначе услышал бы доносящиеся из под развалин жилищ истошные стоны, а среди них – голосок младшей сестренки, придавленной глиной и камнями. Когда он пришел в себя, в ушах шумело, будто рядом протекала бурлящая горная река, и вода, морозная, горная вода хрустела, звенела, и людские голоса, слабенькие совсем, угасающие, сквозь шум реки не проникали. Контуженый и слегка чумной, пребывал он наедине с горами и текущими, как та кажущаяся река, облаками, не ведая о том, что произошло с кишлаком.
К вечеру стоны прекратились. Хоронить никого надобности не было. Русские всех похоронили. Заживо. Шатаясь, обошел Саид кишлак, превращенный в одно большое кладбище, и сперва все же надеялся хоть кого-нибудь отыскать живым, раскопать, вытащить. Тщетно. Он вспоминал, где, какой и чей дом стоял, и долго сидел у того места, где жила его семья, и плакал у догорающих головешек, рядом с которыми, островками, растаял снег.
Оставаться в уничтоженном кишлаке дольше не имело смысла.
Саид поднял мерзлую лепешку, откусил, пожевал, припрятал на потом, прихрамывая, спустился по протоптанной в снегу тропинке к дороге. Обернулся. Когда он уходил отсюда в первый раз, перед домами, лесенкой построенными на склоне, стояли люди, а на плоских крышах – детишки, и все тогда смотрели ему вслед, провожая в дальнюю дорогу, на войну.
Его никто не придет искать. Никто о нем даже не вспомнит. Да и кто ж поверит, что после такой страшной бомбежки люди в кишлаке выживут? Горы и скалы Афганистана, те не всегда выдерживают, крошатся, осыпаются, вздрагивают от сброшенных неверными бомб! Куда уж там простым смертным! И кто подумает, что Саид Мохаммада удар дальней авиации настигнет при подходе к кишлаку, что взрывной волной отбросит парнишку почти на двадцать метров, и что шлепнется он в сугроб, миновав острые камни.
Калашников с полным магазином, слава Аллаху, цел. Но выстрелить в себя Саид не решался. Надеялся на чудо.
Надеялся повстречать моджахедов, добраться до какого-нибудь кишлака, или, на худой конец, выйти на шурави, и принять бой, и расквитаться за семью. Но где они теперь, эти русские? Ноги совсем не слушались, Саид часто падал, полз по снегу.