Он быстро простился. Суженные зрачки его глаз были пристально устремлены на хризантемы. Я чувствовал какую-то странную неловкость и бормотал в ответ ненужные, глупые слова:
— Да, прости, я действительно, тороплюсь... И даже не могу тебя пригласить к себе, показать свои последние работы... Но скоро ты их увидишь... Обязательно увидишь и поймешь... Я надеюсь, что тебе понравится... и мы весело проведем праздники... То есть... ну, да... до скорого свидания!..
Я крепко пожал ему руку. А пройдя несколько шагов, обернулся, „сделал ручкой“ и, когда в ответ он не то шутливо, не то укоризненно погрозил мне пальцем и покачал головой, я снова смутился пуще прежнего.
В любой другой день это неприятное, беспричинное чувство отравило бы мне настроение надолго. Но сегодня,—слитком много радости и счастья переполняли мою душу, — чтобы я мог поддаться на минуту охватившему меня скверному настроению. И когда через несколько минут я вошел к себе в ателье, то первое, что бросилось мне в глаза, это было отраженное зеркалом мое собственное блаженноулыбающееся лицо.
Рядом с зеркалом висел набросок углем головки Иры.
— Видишь, Ира, — громко сказал я, указывая виновнице моего телячьего состояния на зеркало, — что ты сделала со много: действительно, счастлив до глупости!..
Бой часов напомнил мне, что сейчас должна прийти Лидия Петровна, и я стал спешно готовить все необходимое для работы. И только что успел это сделать, как вошла Зеленина.
— Скорее, скорее, — торопил я ее, как только мы успели поздороваться. — У меня сегодня такой радостный, такой счастливый день!.. Я уверен, что наш сегодняшний, последний сеанс будет очень удачным... Скорее переодевайтесь, — я начинаю работать...
И не ожидая пока она снимет за ширмами блузку, задрапируется в кусок цветной материи и примет обычную позу, я уже уселся за мольберт. С каждым новым смелым, уверенным мазком, волны света и тени становились более выпуклыми, сочными, портрет оживал... На смуглом, характерном лице Лидии Петровны, глаза зажигались яркими угольками, из-под роскошных хризантем выглянула пышная упругая грудь молодой, здоровой женщины.
Пьянящая радость, наполнявшая все мое существо трепетным восторгом жизни, водила моею кистью, заставляла краски гореть и переливаться живыми, гармоничными аккордами. Я рассказал о своей радости Лидии Петровне, и мое настроение передалось ей... Мы не заметили, как пролетело время. Портрет был окончен, и она заторопилась домой.
— Я так рада, так рада! Завтра утром Толя будет иметь мой портрет, о котором так давно мечтает. Вот будет сюрприз! Я не имею слов, чтобы выразить вам свою благодарность.
Она помогла мне вставить еще сырой холст в раму и придержала ее, пока я закреплял подрамник гвоздями. Затем убежала, беззаботная, светлая, радостная...
По привычке делать это каждый день, я перенес портрет за ширмы, чтобы кто-нибудь, случайно зайдя, не увидел его и не разболтал о нем преждевременно: мне тоже очень хотелось, чтобы сюрприз удался на славу. Ведь Зеленин быль моим лучшим другом!..
Собрав хризантемы, я поставил их в большую вазу с водой и начал было приводить в порядок ателье, как вспомнил, что с утра еще ничего не ел, и вдруг почувствовал голод. Через минуту я сидел уже за столом, сервированным с максимальною для меня роскошью. Даже поставил остатки ликера и на машинку кофейник с душистым черным кофе.
Мне хотелось дурачиться как школьнику, и я чокался сам с собою, подымал тосты за здоровье Иры, произносил в ее честь длинные, витиеватые речи, пел чувствительные романсы... В этот день мне было так хорошо, так радостно жить, что и мой одинокий, слишком поздний завтрак казался мне веселой товарищеской пирушкой. Даже, — в первый раз в жизни, — я сочинил маленький любовный сонет, в котором рифмовал: „Ира“ — „пира“, „лелеет“ — „млеет“ и „царица“ — „зарница“!.. И, вероятно, долго бы еще я продолжал дурачиться, если бы в мою дверь не постучали, и рассыльный не подал мне записку от Иры... Ей необходимо было немедленно сказать мне „важных“ два слова!..
Не знаю, что подумал обо мне посыльный, но я, чуть не сбив его с ног у калитки, оказался на улице раньше его!.. Вернулся я домой только в 10 часов вечера!
Нужно было привести в порядок ателье, переодеться и затем... снова отправиться к Ире, чтобы вместе с нею пойти в церковь. Я торопился, весь ушел в свои мысли и был страшно поражен, когда почти в 11 часов ночи раздался резкий звонок, и вдруг на пороге моего ателье появился Зеленин.
Он был бледен, но спокоен и поздоровался со мною молчаливым, длительным рукопожатием. И в глазах, сухо и пытливо устремленных на меня, таилось что-то новое, тревожное, и голос, когда он заговорил, был глуше обыкновенного, строже, но как будто отчетливее, раздельнее и печальнее.
— Разреши присесть! Я знаю, что тебе не до меня теперь, ты, очевидно, куда-то торопишься, — но мне необходимо поговорить с тобою сейчас-же.
Я видел, что он очень взволнован, понимал, что что-то большое, тяжелое ворвалось в его душу, не мог сообразить, в чем дело, при чем я тут, и чувствовал себя неловко, растерянно. Я усадил его на диван, он глубоко втянул в себя воздух и, мне показалось, что по лицу его скользнула болезненная судорога, а глаза зло сверкнули из-под опущенных век. Но это было всего один момент, а затем его лицо снова застыло в выражении твердой, суровой решимости.
Несколько минут длилось тяжелое, неловкое молчание. Он пристально смотрел на букет хризантем, стоявший на прежнем месте — в вазе посреди стола, медленно вынул из кармана большой серебряный портсигар, но не закурил, а положил его перед собою на край стола. Для этого ему пришлось сильно потянуться вперед. От этого движения из-под вышитой подушечки, лежавшей на диване, посыпалось на пол несколько лепестков. Зеленин быстро и тщательно подобрал их.
— Чего же тянуть? — вдруг резко прервал он молчание и вонзил в меня, ставшие теперь пронизывающими, пытливыми, глаза. — Лиды нет. Она ушла... Бог, Он, может быть, и простит ее!.. А человек не Бог!.. Теперь я должен кончить мои счеты с тобою: ты — мужчина, ты — мой близкий, интимный друг!.. Это обязывает!
Я ничего не понимал, терялся все больше и больше, но тон, каким были сказаны последние слова, заставил меня почувствовать какой-то безотчетный страх и подумать, не сошел ли Анатолий с ума... Мне захотелось заставить его высказаться подробнее и привести свои мысли в порядок, и я, воспользовавшись моментом его молчания, произнес:
— Я вижу, — ты чем-то расстроен. Пожалуйста расскажи мне все, что тебя взволновало, — это облегчит, и успокоит тебя!..
Мои слова, казалось, поразили его, словно я на его глазах совершил страшное преступление.
— Так тебе нужны еще объяснения? Хорошо!.. Я удовлетворю твое любопытство! Но раньше ты мне скажи: способен ли я, без серьезных причин, без неоспоримых доказательств, решиться на убийство? Могу ли я прийти к такому решению опрометчиво, необдуманно?..
— Я думаю, что убить человека, не находясь в положении необходимой самообороны, вообще недопустимо. А такие люди, как ты, совершить этот непоправимый, этот зверский поступок могут только в состоянии мгновенного помешательства, крайнего умоисступления...
— Ты так думаешь? Удобная теория, но в критический момент за нее не спрячешься... К тому же, бывают такие человеческие взаимоотношения и поступки, которые уподобляют человека бешеной собаке, уничтожить которую не только допустимо, но и необходимо... Бывают еще такие оскорбления, которые...
В этот момент затрещал звонок телефона. Кому было звонить ко мне в это время, как не Ире, которая заждалась меня? Я быстро схватил трубку.
— Алло! Кто говорит?
— Барыни нет дома; я звонила повсюду... никого нет!..
Я узнал голос прислуги Зеленина. Очевидно, она была чем-то испугана, потрясена и не могла овладеть собою.
— В чем дело?.. Говорите толком. Доктор здесь.
— Передайте ему... что барыня... я вошла в их спальню: они хотели идти в церковь и не пошли!.. Она умерла... лежит совсем холодная!..