Впрочем, я мог бы найти и в этой ситуации выгодную для спора с вами сторону. В обществе всегда есть черная работа, отупляющая, непрестижная. Не всем быть журналистами, надо кому-то и в цехах вкалывать, и дороги мостить, и дома строить, и пыль глотать, и «химией» дышать. Если такую работу делают преимущественно русские, — то это не свидетельство их склонностей, а следствие их судьбы; характер таких людей не предшествует их занятиям, а следует из них. Отупляющая гарнизонная служба тоже не способствует утонченности души, а огромное число живущих в Литве русских — это военные или дети военных, приведенные туда войной. Получается, что тупая и грязная работа, ставящая человека в беспросветные условия, становится фактором национального самоопределения. Чудовищная подмена… Но если русские уйдут с литовской земли, и всю грязную, черную, тупую, беспросветную работу, неизбежную во всяком хозяйстве, станут целиком выполнять одни только литовцы, — доосмыслите сами такую ситуацию и поищите ей аналогов. Или в блаженные сметоновские времена была в Литве классовая идиллия?
Впрочем, не будем об этом. Во-первых, потому, что тотчас въезжаешь в классические марксистские формулы, захватанные руками сталинистов, естественно, ни о чем таком вы и слушать не захотите. И, во-вторых, простите, но в сущности все это теперь не мое дело: ваши проблемы — это ваши проблемы.
Вернемся к ситуации с русскими именно как к ситуации этической, а не социальной.
Итак, перед вами люмпен из рабочего квартала, глушащий водкой свою отравленную «красителями» душу, матерящий «чистеньких господ»… и далее по схеме «второсортного» человека, «голодного и злого соседа», «хама» и т. д. Могу ли я идентифицировать себя с этим человеком — здесь, в России? Нет. Здесь, в России, такой человек — антипод мой, а точнее сказать, объект и адресат моей бессильной проповеди. Но когда такой человек волею обстоятельств становится «представителем России» вне России, — что-то сламывается, меняется, переворачивается в моем нравственном механизме: я должен себя с ним идентифицировать. Друзья мои, поймите, это не парадокс, это закон национальной ответственности: здесь я за него не отвечаю, а там, у вас, я за него отвечаю — перед вами, перед богом, перед судьбой. Я должен встать и я становлюсь в положение того самого русского, который вызывает у вас брезгливость и презрение. Вообразите себя на моем месте и задайте себе вопрос: а когда ваш соотечественник оказывается в несчастном положении, разве вы не встаете на его сторону? Независимо от его качеств, плохой он, хороший ли, а вот просто: надо отвечать за него и вместе с ним, отвечать на ненависть и презрение.
В этой ситуации, скажу вам, меняется все: и «творческие планы», и интерес к «перспективным тенденциям». Одно дело писать о разных преломлениях одной судьбы. И другое дело — писать об иностранной литературе: о югославах, итальянцах или японцах. Да, я и о них пишу: о Селимовиче, о Ландольфи, о Кобо Абэ. Но так писать о литовцах, как я пишу об «иностранцах», — рука не подымается. Я еще не настолько перестроился. Я еще не оторвал вас от сердца, друзья мои, товарищи глухих лет, союзники по тьме. Я еще с вами в душе не расстался.
Умом понимаю: вы правы. «За стенкой» вам будет лучше. Мне — будет хуже без вас. Прибалтика — это же огромной важности фактор в нашей судьбе. Полвека почти моей сознательной жизни вы, литовцы, вместе с эстонцами и латышами, были для нас — для меня — единственной реальной Европой, вы были — свет в окошке (Петром прорубленном). Не потому, что такая уж тьма без вас: в конце концов, можно быть счастливым и при Ксерксе, и при Перикле, — а потому, что без вас — совсем другая жизнь, чем с вами.
Вот и получается, что в годы, когда мы были прикованы к одной исторической галере, я делал все для вашего духовного самоопределения (то есть искал национальную несхожесть лиц в пределах советского ареала; в любую щель влезал: где сквозит, где веет вольностью, своеобычностью), а когда самоопределились вы до отделения, — руки мои опускаются, и я не знаю, зачем я и зачем со мной все это: у вас своя судьба, у нас своя.
Так когда-то Балтрушайтис, превратившийся из российского авангардиста в литовского дипломата, — ходил по Москве в поисках людей, которым мог бы почитать свои стихи, — и я его понимаю. Хотя не желал бы ему вернуться на «Ступени» и «Тропы» предвоенного Санкт-Петербурга, зависшего над пропастью мировой войны.
Я не хочу возвращаться в 70-е годы, когда я, лукавя и выкручиваясь, протаскивал свои идеи сквозь редактуру и цензуру брежневских времен, — но я не могу не признать, что именно те времена были для меня порой живительных контактов с инонациональными душами нашего общесоветского ареала, и именно тогда я увлеченно писал об Авижюсе и о Слуцкисе, о литовском «зонде в подсознание» и о сравнительных достоинствах критических манер Альгимантаса Бучиса и Гурама Асатиани. То время не вернуть. Все в жизни бывает только раз.
Примем данность как данность, друзья мои. И расставим некоторые точки. Позвольте мне привести здесь цепочку определений, пересказываемых обычно в качестве анекдота, но имеющих некоторое отношение к реальности: литовец — это национальность; еврей — это клеймо; русский — это судьба.
Моя судьба — Россия. Несчастье России — мой рок. Когда я вижу русскую землю, заросшую бурьяном, брошенную жителями, а жителей этих, побежавших в общежития городов, — толпами стоящих перед дверьми пустых магазинов, — о чем другом могу я думать? Именно здесь, на брошенной земле, — корень тех поражений, которые терпит Россия во всех сферах. О чем бы ни думал, это зияет в душе: там, где должен стоять на своей пашне русский человек, — там пустота, пустошь, пустырь; некому работать, некому жить. Здесь корень бед. Отсутствие корня.
Судьбу не выбирают. Русская судьба прибрала меня к рукам. Оглядываясь, я вижу, что произошло это в середине 80-х годов, и литовская фотошкола, делами которой я жил весь 1983 год, была последней крупной моей работой не нерусском материале. Только этот поворот не связан у меня с наступившей эпохой «гласности», но с более глубокими переменами. Человек сталинской закваски, я неплохо жил при Брежневе: это было «то же самое», но несравнимо мягче, либеральнее, вольготнее. И безнаказаннее. Судорожная попытка вырваться из трясины при Андропове заставила признать, во-первых, что мы в трясине по уши, и, во-вторых, что не в силах вырваться. Черненковский год был признанием полной внутренней капитуляции. Поэтому эйфория при начале горбачевской «перестройки» была у меня недолгой: я чувствовал кожей, в какой страшный кризис вошло русское бытие, и не строил никаких иллюзий. Но я не мог уже думать ни о чем другом, кроме как о причинах того горестного состояния, в котором оказался мой народ.
Было время — все к нам шли, хотели быть русскими, включиться в русскую культуру. Теперь — бегут. Не буду углубляться здесь в причины произошедшего, скажу только, что дело вовсе не в «революционной идеологии», занесенной к нам с Запада и исказившей, по мнению некоторых экспертов, голубиную душу русского народа. Дело, я думаю, в тектонических сдвигах геополитики, заставляющих нынешних русских людей бежать с той самой земли, за которую они и их отцы проливали кровь. Дело в самих этих войнах, в давлении окружающих народов на евразийский народ, отвечающий им с той же жестокостью. Если мыслить в категориях троичности, то было три удара: в начале века японский, а потом — два немецких (европейских, ибо не только немцы шли нас убивать). После первого немецкого удара вывернулась Россия наизнанку в революционной судороге и так спаслась. После второго… то есть после Второй мировой войны — вот сейчас мы начинаем переживать ее настоящие последствия. Рушится старое имперское сознание — и кончается русская страница в мировой истории, — та страница, в которую вписал свое Достоевский, русский гений, посланный нам литовцами, впрочем, белорусы считают его белорусом, а причина та, что шли тогда к нам «дети разных народов», чувствуя, что русскими буквами пишется мировая история.