10
– Пли!
Едва лодки поравнялись, град водяных бомб описал дугу в колеблющемся свете под деревьями. Воздух взорвался водопадом искрящихся брызг. Экзамены остались позади, и студентам Оксфордского университета было все равно, кто узнает об их проделках.
– Не ввязывайся, – благоразумно посоветовал я, приподнимаясь на локте и глядя через борт. Хотя мы приехали в Оксфорд освежить воспоминания о старых добрых временах, у меня не было желания мокнуть. – Иначе нам придется туго.
Росс, который сидел позади, свесив ноги в воду, предоставил лодке скользить самой по себе и лишь чуть повернул весло, направляя ее под укрытие противоположного берега.
– Элен беспокоится о тебе, Клод.
Я смотрел на проплывавшую над головой листву, ожидая, когда лодка мягко ткнется носом в берег. Я знал, почему Элен беспокоится. Прошло несколько недель после моего возвращения из Италии, а я почти не выходил из дому. Как я предчувствовал, с обнаружением мемуаров кончилась моя карьера антиквара. Записную книжку я спрятал в своем кабинете наверху. Теперь, когда она оказалась в моих руках, я увидел, что по большей части важность ее содержимого была иллюзорной; значение имел лишь сам поиск. И все же постоянное присутствие моей находки, кажется, несколько повлияло на все, что произошло до этого события, как знак вопроса в конце романа. Она стала вещественным символом пропасти, которая легла между мной и моей семьей. Только я знал об этой пропасти.
– И что она тебе говорит? – спросил я наконец.
– Не очень много. Просто, что ты кажешься ей очень подавленным и что ты все время торчишь дома.
– Ну, не знаю. Иногда я выхожу.
Порой я чувствовал, что дом давит на меня и необходимо бежать куда-нибудь подальше. Однажды я уехал в Брайтон и в одиночестве бродил по приморскому бульвару, лакомясь сахарной ватой и глядя на зеленоватые волны. Как-то после полудня я несколько часов провел на жаре в саду, вырезая узоры на палочке, как бывало в детстве. Раз вечером мы с Элен отправились на вечеринку – важное парадное сборище, где было полно друзей. Я скоро улизнул оттуда, спустился к реке и до утра бродил вдоль воды.
Лодка мягко ткнулась носом в берег.
– Хочешь рассказать, что с тобой?
Ему пришлось сделать усилие, чтобы вопрос прозвучал небрежно. Уже очень давно мы с ним не говорили по душам. Много лет наша дружба ограничивалась чисто символическими и формальными проявлениями.
– Да нечего особо рассказывать. Если я никуда не хожу, то просто потому, что не вижу в этом особого смысла. Работать мне больше не надо. Пожалуй, можешь назвать это отставкой. Да, я ушел в отставку.
– Но почему?
Я долго лежал молча, раздумывая, слушая крики студентов и плеск реки. Нос лодки застрял в земле, и весла, развернувшись по течению, медленно, почти неощутимо покачивались в движущихся струях.
– Во многом из-за Фрэн, – наконец ответил я. – У нее, как тебе известно, сегодня последний экзамен.
– Да, Элен мне сказала. А еще она сказала, что ты уже несколько недель не обращаешь на нее никакого внимания.
– Думаю, у нас с Фрэн были кое-какие проблемы. – Я смотрел вверх на качающуюся листву. Было легче разговаривать с Россом, когда я не смотрел на него. – Теперь, разумеется, это не имеет особого значения. Наши отношения закончились несколько лет назад.
– Что, черт возьми, ты имеешь в виду?
– Для отца и дочери ее взросление означает отдаление. Это как неприятный развод. Когда между вами все кончено, можно поддерживать цивилизованные отношения, но подлинная теплота уходит навсегда. Это заложено изначально.
Только сейчас я понял, насколько это верно. Я помолчал. Казалось, от водного сражения, сейчас начавшего затихать, раскаленный летний воздух стал явственно прохладней. Свет колебался едва заметно, как качели, которые еще чуть покачиваются, когда соскочивший с них ребенок уже убежал домой пить чай.
– Элен думает, тебя гнетет то, что ты не нашел мемуары.
– Вот еще! Просто поиск мемуаров был способом отрешиться от всего. Может, он символизировал собой нечто более широкое, может, за ним стояла своеобразная жажда определенности или правды. Не знаю. Во всяком случае, это никогда не было причиной. Думаю, что по-настоящему дело было только в детях. Теперь они повзрослели, осталась пустота.
Лодка сильно качнулась. Я приподнял голову и, взглянув прищурясь, увидел, что Росс встал со дна лодки и опустился на скамью. Не желая слушать Росса в лежачем положении, я тоже сел, опершись спиной о подушки в носу лодки. Росс пристально смотрел на меня, с возбужденным видом подавшись вперед. Он ничего не сказал, просто – жестом, будто пытался вытряхнуть монеты из поросенка-копилки, – разочарованно тряхнул рукой, что означало, что он не находит слов. Неожиданно он широким движением развел руки.
– Мир прекрасен!
Какой-то момент он сидел вот так, раскинув руки, словно показывая, что его восклицание относится ко всему: к лодкам, к деревьям, к воде, шпилям, к настоящему и будущему. Затем, словно эмоциональный порыв отнял у него последние силы, уронил в изнеможении руки. Его спина согнулась под грузом света, лицо скрылось в тень ладоней. Наконец измученный Росс, словно выползши на берег после кораблекрушения, страдальчески глядя, сказал загробным голосом:
– Элен несчастлива, Клод.
Следующие несколько дней моя жизнь текла по распорядку, установившемуся после возвращения из Неаполя. То есть я не выходил из дому. Время от времени звонил телефон, но в общем я удивлялся, как, видимо, гладко идут дела в моих магазинах без какого-то вмешательства с моей стороны. Погода по-прежнему стояла теплая. Занять себя было решительно нечем. Временами возникало искушение извлечь мемуары из тайника в кабинете, где они хранились. За все время после возвращения из Неаполя я ни разу даже не взглянул на них. Что-то говорило мне, что это подделка. Профессиональная гордость и боязнь усугубить свое депрессивное состояние мешали мне показать их специалистам Британской библиотеки.
Фрэн после экзаменов поехала с друзьями во Францию, и в доме после ее отъезда возникла неожиданная и ужасающая пустота: все было кончено. Мы превратились в стариков. В другое время я бы стал волноваться, с кем она уехала да что у нее на уме, но больше не было никакого смысла беспокоиться. Она выросла и отмахнулась от прежних эмоций, как лошадь, которая дергает головой, прогоняя мух.
Каждый вечер Элен возвращалась из своей бутербродной и находила меня одного в пустом доме. По комнатам гуляло эхо. Оно повторяло наши голоса, как это происходит в покинутом или необставленном здании. Как бы то ни было, – может, по этой причине, – разговаривали мы мало. Элен по-прежнему не унывала. Это был ее ответ миру. По вечерам она часто садилась в гостиной и смотрела телевизор, как бывало в старые времена, но я редко присоединялся к ней. У меня вошло в привычку ставить на кухне стул у застекленной двери в сад и сидеть, часами глядя на то, как спускается тьма, наваливаясь своей тяжестью на землю и мне на плечи. Тьма лилась с небес, тихая и бархатистая, как аромат цветов, затопляя дом.
По ночам мы больше не занимались любовью. После моего возвращения из Неаполя мы договорились, что с этим покончено. Мы оба честно избегали всяческих намеков на это словом или действием. Но оно всегда стояло между нами, как ни старались мы обходить его. Стояло за всем, что мы говорили или делали, точно так же, как за всяким разговором с престарелыми родственниками стоит одна неизбежная мысль, которую, чувствуешь, нужно гнать прочь.
Боли в желудке усилились, или, может, так казалось в опустелом доме. Сослаться на отсутствие времени, занятого магазинами или поисками мемуаров, я не мог, да и Элен заставляла, так что я наконец пошел к врачу на обследование. Это было накануне возвращения Фрэн из Франции. К моему удивлению, вместо того чтобы успокоить меня, врач очень серьезно воспринял мой рассказ о том, что именно меня беспокоит. Похоже на язву, сказал он, но все же нужно сделать кое-какие анализы в клинике, просто чтобы убедиться. Услышав это, я понял, что он думает о раке. Ну и плевать, сказал я себе.