8
Наутро после размолвок все в доме бывало пронизано своей особой атмосферой, столь же явно ощутимой, как по воскресеньям, хотя и противоположной. Над столом висит клеклое облако обиды. В хрусте кукурузных хлопьев звучит осуждение. Притупившаяся горечь и боль, как дым, рассеиваются лишь к концу дня. Может быть, каждый раз остается едва уловимый след ненависти, как след дыма, постепенно осаждаясь желтой копотью на стенах.
Это ощущение разбудило меня раньше, чем обычно по таким дням. В последние два раза я так и не смог больше заснуть. Поэтому я спустился вниз, встал на кухне в своей всегдашней позе у застекленной двери в сад, закурил и смотрел, как светает. Бледный свет постепенно становился определенней и уверенней. Так и чувства привязанности и доверия – будут возвращаться постепенно, пока не запылают, подобно поднявшемуся солнцу.
Когда жена сошла наконец вниз, вид у нее был более несчастный, чем всегда в таких случаях. Вместо того чтобы присоединиться к ней за столом, я продолжал стоять, глядя в сад и слушая, как за спиной негромко возится Элен, готовя завтрак, – тихая симфония отчуждения и боли. Я знал, что она ждет, чтобы я заговорил, считая меня виноватым перед ней и потому ответственным за восстановление отношений.
Вошла Фрэн, но я даже не повернул головы. Наша дочь немедленно уловила напряженность, висящую в воздухе. Тихим голосом поздоровалась. Несколько робких, приглушенных звуков, и она исчезла. Мгновение спустя Элен тоже поднялась наверх – одеться. Только тогда, словно убрали нацеленное мне в спину ружье, я ощутил, как у меня напряжены все мышцы.
Доказательство более чем убедительное. Наша вчерашняя вспышка ностальгии была обманчивым проблеском зари, призванной лишь подчеркнуть мрак ночи. На самом деле это, наверно, было началом конца.
Продолжая размышлять над этим, я услышал шаги Элен на лестнице. Прислушался: пойдет ли она прямо на улицу или заглянет в кухню? Шаги прозвучали по коридору, приближаясь, и замерли, как я предположил, на пороге кухни. Последовала пауза. Я так напрягся, что заболели мышцы.
– Надеюсь, ты гордишься собой.
Она напрасно ждала ответа. Затем ее шаги зазвучали снова, удалясь по коридору. Хлопнула входная дверь. После неимоверного напряжения меня охватила такая же неимоверная слабость. С трудом волоча ноги, я отошел от двери в сад и повалился на стул.
Меня затопила тишина больших комнат. Пустота дома была схожа с зияющей пустотой спортивной площадки, когда идут уроки. Впервые за все время женатой жизни я чувствовал себя совершенно одиноким. Однако я недолго сидел так – всегда моим ответом на подобное настроение было действие. Как только я заметил, что начинаю погружаться в скорбные размышления, я поднялся наверх и оделся.
Первое, что я сделал, приехав в город, это заказал билет на авиарейс до Неаполя на следующую неделю. С того момента, как я нашел письма, прошло уже пять дней, и я уже начал подозревать, что Вернон использует своих друзей в Британском музее как предлог, чтобы по какой-то причине задержать меня здесь. Во всяком случае, установление подлинности писем, даже если все дело было в этом, не имело значения: подлинные письма с таким же успехом могли быть использованы в качестве приманки, чтобы навести на поддельные мемуары. Все зависело от того, что я найду в Неаполе. Смотря на дело таким образом, я не мог понять, почему позволяю Вернону так долго держать меня в Лондоне.
Заказав билет, я десять минут спустя уже был в магазине и, направляясь наверх, пригласил Вернона подняться и выпить со мной. В офисе я усердно угощал его виски, надеясь, что он как-нибудь проговорится. Он говорил свободней, чем прежде: о том, как трудно было быть гомосексуалистом во время войны, о смерти родителей и как он решил продолжать заниматься книжным магазином в основном из уважения к отцу. Конечно, ни к чему хорошему это не привело, поскольку ценности прошлого ушли в небытие. Мир отвернулся от литературы. Теперь ценилось другое: быть, как я, ловким и без совести.
Вернон не делал секрета из своего возмущения и боли, и это помогло мне восстановить доверие к нему. Так прошло около часа, и я понял, что невольно открыл шлюзы и теперь предстоит выдержать поток так долго сдерживавшихся откровений о его гомосексуализме. Вернона было не удержать, как это часто бывает со старыми и одинокими людьми. Он был настолько искренен, что мне становилось все трудней подозревать его в чем-то.
Одна его фраза застряла в моем сознании, словно стрела в бальзовом дереве. Когда мы разговаривали о тайнах, шифрах и войне, я спросил Вернона, не считает ли он совпадением то, что очень высокая доля британцев-изменников были гомосексуалистами. Он долго сидел молча и совершенно неподвижно, и я подумал, что могу отбросить все подозрения на его счет. Наконец он закинул ногу на ногу, что, как я теперь понимал, было умышленно экстравагантным в его поведении, мягко свел у подбородка поднятые ладони и проговорил:
– Предательство – ужасная вещь.
Когда тем вечером Элен вернулась домой, я стоял почти в той же позе, в какой она оставила меня утром, – опершись на косяк застекленной двери и наблюдая, как гаснет в саду дневной свет. Не поворачивая головы, все так же молча и неподвижно я слушал, как приближаются ее шаги по коридору, готовый повторить утреннее представление. Шаги приблизились к кухне, но не замерли у порога, а застучали по кафелю пола. Меня охватил сумасшедший страх, что она хочет наброситься на меня. Сознавая, что в этой позе я полностью беззащитен, я резко повернулся, чтобы встретить нападение.
– Клод! – Элен бросилась мне на шею, выронив сумочку; карандаш для ресниц и несколько монет покатились по полу. – Какой страшный день!
Я был застигнут врасплох и не сразу ответил на ее объятие.
– Что такое? Что случилось?
– Да то, что мы не разговаривали сегодня утром. Я с тех пор не могу прийти в себя. Это было ужасно, Клод. – Элен опустила голову мне на плечо и закрыла глаза. – Обещай, что мы не будем больше так ссориться.
Я смотрел поверх ее плеча, медленно покачивая головой.
– Ты как ребенок.
– Да? – Она крепче обняла меня, беспомощно уткнувшись в плечо, так что мне захотелось оттолкнуть ее. – Может, и так. Просто пообещай.
– Как я могу что-то обещать? Никто не может сказать, что случится завтра.
– Ты прав. Никто не может. – Мгновение спустя она со вздохом отпустила меня и нагнулась за сумочкой. Я подобрал монеты и карандаш и вручил ей.
– Я сегодня ездил в магазин. Хотелось проверить, смогу ли я заставить Вернона проговориться и выдать себя.
– И он проговорился?
– Нет. Он был доброжелателен, как никогда. В каком-то смысле это только все усложняет. Он ведь мог притворяться, а я принимал его откровения за чистую монету.
Элен сунула под кран электрический чайник, включила воду и сказала под шум струи:
– Даже если он подделал письма, разве это обязательно означает, что он предал вашу дружбу? – Шум воды оборвался. Элен вернулась к кухонному столу. Голос у нее уже был обычный, словно между нами ничего не произошло. – Я хочу сказать, что его хорошее отношение к тебе может быть совершенно искренним. Он мог действовать под давлением обстоятельств, которых тебе не понять.
– Предательство есть предательство, – ответил я без выражения.
Элен включила чайник. Подплыла ко мне, безмятежная, как лебедь, и взяла мои ладони в свои. Я подумал: почувствовала ли она, как они дрожат?
– Он никогда по-настоящему не желал тебе зла. – Ее голос ласково обволакивал меня, печальный и мягкий, как сумерки за окном. Я напряженно вслушивался в слова, словно расшифровывая их смысл. – Попробуй думать о людях лучше. Не верю я, что они настолько плохие.
– Не соглашусь. В мире разлито бесконечное зло. Людям, подобным Вернону, кажется, что я поступил с ними несправедливо. Собственная боль служит для них оправданием.
Элен отпустила мои руки и чуть заметно пожала плечами. Потом отошла приготовить чай.