Уже пролетела повозка лихая почти что весь Нижний посад, как путь ей перегородил конный разъезд черкасов.
Максим резко свернул в ближний переулок, едва Иеремию не выбросило на повороте.
Но и в конце того переулка встречал их десяток конных — у некоторых были меховые накидки и шапки с перьями польских гусар, у других доломаны и войлочные магерки венгерских гайдуков.
Всадники с двух сторон подъехали к остановившейся повозке.
— А от хто в нас балує? Навiть нашi начальники отаман Мазун i пан Голеневськiй цiкавляться[31] — один из черкасов, железком пики подцепив Иеремию за шиворот, поднял его в воздух. Мальчик повис над саблей, которую держал другой черкас. — А не хочеш чи, хлопець, станцювати на рожні?
— Отпусти меня, рябая рожа, чертово копыто, мурло немытое, — отчаянно шептал мальчик, однако боялся пошевелить рукой или ногой.
Тринадцать человек, оценил Максим. Но в узком переулке всадники сильно скучились. Два черкаса упирались в заднюю грядку повозки, кони фыркали прямо в лицо детям. И с другой стороны, напирало два конных ляха, их кони били головами в хомуты пристяжных. А у всадников в следующем ряду горели в руках факелы.
И, хотя каждый миг мог сделаться последним, Максим вдруг почувствовал дыхание Бога, как в самые радостные свои часы. И пусть мир нынче был страшен и уродлив, но это оказывалось одной видимостью. Тела и вещи были лишь мимолетным сплетением красок, которые разрисовывали мир земной словно тонкий венецианский фарфоре. И мгновением спустя потоки могли свиться иначе и сделать мир земной другим лучшим — по Божьей воле.
Максим увидел лики Четырехликого со всех сторон.
— Дострибався, москаль. Зброю кидай, інакше порубаємо, спершу хлопця, потім тебе,[32] — крикнул передний черкас. — Мокренько буде.
Мир земной был уже совсем плоским, сжатым двумя безднами. И свет от обеих бездн бесприпятственно проникал в каждую тварь и вещь. И те теряли твердь, плыли как краски жидкие по фарфору тонкому. И Максим уплывал за пределы своего тела, осознавая себя то в одном месте, то в другом, а то и сразу в нескольких.
Молчание чужого разума, крик души, биение чужого сердца, его воля, податливость — все это было внятно ему.
— А того ли хотите? Может, лучше еще по чарке и на боковую?
— Ти що лопотеш?
— Да так, для звука. Лови мое оружие. Меч в посохе.
Максим встал и перебросил посох ближайшему черкасу — тому, что подносил острие сабли под тельце ребенка. Черкас легко перехватил посох ровно посредине левой рукой. И в это мгновение его отрубленная кисть пала вместе с саблей. Меч, выдернутый из посоха с помощью шелкового шнурка, был уже у Максима. Издав птичий свист, булатный клинок выписал еще круг и чиркнул по шее черкаса, удерживающего мальчика на конце пики. Черкас, булькая, как открытый мех с вином, стал валиться на бок, а Иеремия упал с железка.
Максим выстрелил польскому гусару в живот и выдернул посох из правой руки черкаса.
Меч был сейчас черно-золотистым телом Четырехликого, как змей обвивал он толпу вражеских воинов, приуготовляясь разорвать её на куски и поглотить ее плоть. Тело Четырехликого было плотным и зримым, а неприятели побледнели и уплощились, сделавшись словно тени на легкой ткани…
Перескочил Максим на левого пристяжного и, отолкнувшись от хомута и дышла, запрыгнул на лошадь с раненным ляхом. Прикрываясь его телом, Максим вонзил меч другому гусару под кадык и ударил посохом в лицо заднего всадника. Затем соскочил с лошади и с одного маха раcсек сухожилия на передних ногах коней, стоящих позади.
Вздыбились кони, пораженные болью, сбросили с себя всадников. Максим вырвал из седельных гусарских кобур пистолеты и дал два выстрела — по черкасам и ляхам, свалив двоих воинов. После, под прикрытием порохового дыма, поразил клинком обоих ляхов, сброшенных конями. Булатный меч с одного удара рассек и ладони их, которыми они пытались прикрыться, и кости лица.
Подхватив факел, Максим шмыгнул под повозкой к черкасам. Ткнул огнем в конскую морду, затем в глаза всаднику. Выхватил у опаленного воющего черкаса карабин и выстрелил по всаднику, чья лошадь напирала сзади.
Даг — коню в шею, и прыжок из-под падающей конской туши. Меч — всаднику в живот. И черкасу ровно под руку, вознесшую саблю. Горящий факел остался под широким кафтаном встадника, отчего тот стал метаться, как масло на сковороде.
Проскочив снова под повозкой, Максим поразил гайдуцкого коня в грудь. А даг воткнулся падающему всаднику между латным подбородником и нагрудником. Гайдуцкая пика, перейдя в руку Максима, остановила рвущегося вперед гусара, войдя ему между прутьев забрала…
Максим почти не чувствовал того, что вершит его тело. Ноги не ощущали напряжения, словно скользили вниз с ледяной горки. Руки были легкими крылами ангельскими, душа растекалась по лезвиям клинка, становясь сталью острой.
Вместе с черно-золотистым булатом Максим расссекал воздух и пробивал латы, вспарывал кожу и прорезал нутряной жир, входил в плоть и плыл в крови, рассекал кости и хрящи, слыша их хруст и треск.
Лишь, когда эти тринадцать были оторваны от темной стороны и уже не превращали божий свет в злую силу, Максим, утерши вражескую кровь с лица чьим-то плащом, вспомнил о детях.
Иеремия — молодца, не только сам подлез под повозку, но и девчонок там укрыл. Правда, те взвизгнули от страха, завидев лицо Максима с размазанной по нему кровью, с оскалом еще не успокоившегося рта. Но мальчик не сплоховал. Оглядев мертвецов, кивнул одобрительно: «А побыстрее нельзя было с прохвостами управиться? Они ж меня чуть задницей на вертел не посадили.»
Отдышавшись, поднял Максим двухствольную аркебузу, выпавшую из мертвых рук гусара, бросил в повозку еще пяток пистолей и ручниц, собрал роги с порохом и берендейки с зарядцами. Залез сам. Стегнул вожжами запряженных коней, сказал: «Но», и впал в ненадолго в забытье, где был он словно камень, ничего не чувствуя, ни о чем не мысля.
Повозка проехала несколько черкасских дозоров. Заднепровские воины, предаваясь бражничеству и распутству, словно не замечали залитого кровью человека в европейском платье. Реже стало жилье — если за дома считать обгоревшие бревна и печные трубы. Максим направлял повозку к Никольским воротам, чтобы переехать через Золотуху в Нижний Посад. Там все уже подчистую выгорело и вряд ли встретится много воровского сброда — не собаки ж они, чтоб на пепелище бродить. Однако у Никольских ворот через Золотуху переправлялась гайдуцкая сотня и Максим свернул на Зосимовскую улицу. А там к ним привязалась пара пьяных черкасов.
— Стій, дядько, підвези.
— Слышь ты, занято, — спешно отозвался Иеремия, — на товарище своем катайся.
— Стій, дядько, — уперся черкас, глядя неморгающим и красным от отблеска пожарищ глазом.
— Да ты ж не знаешь, куда я еду.
Максим попытался вытолкнуть прущего в повозку черкаса, но тот держался за грядку крепко:
— Уб'ю, дядько. Я тут вже двадцять моськальськіх голів розколов як шкаралупи.[33]
— Не хвались едучи на рать, а хвались едучи срати.
Наступив на руку черкаса, сжимающую чекан, Максим перенял оружие и одним ударом пробил вору темя. Мертвец отпал от повозки, но другой черкас возопил истошно: «На допомогу, братики. Зрада![34]». Отовсюду к повозке хлынуло множество воров — в свете факелов и пожарищ видны были выпученные лишенные разума глаза и раззявленные залитые пеной рты.
Максим рассек мечом голову крикуна до самой глазницы и хлестнул вожжами лошадей. За повозкой сразу увязалось бегом десяток черкасов. Несколько опустились на колено, чтобы палить из ручниц. Трое вскочило на коней. Этих Максим убил первыми, передав вожжи Иеремии.
Но изо всех переулков выскакивали пешие и конные черкасы, коих было уже не менее дюжины. Максим резко развернул повозку, выстрелил из двухствольного карабина, свалив сотника в высокой шапке, и велел детям под покровом дыма порохового бежать к пролому в ближнем заборе. Рассыпав зарядцы по постилке повозки, ссыпал на нее огненное зелье из пороховых рогов. Опосле поджег там, где получилась из пороха дорожка узкая, и выскочил на ходу, несколько раз перекувыркнувшись через голову. Лошади понеслись во весь опор навстречу толпе воров.