Потом, из бесед с моим коллегой по носилкам я узнал, что все эти "трудники", которых приютил монастырь, отягчены разными недугами. Тут было всех тварей по паре: и алкаши, и психи, и просто неудачники по жизни. Он их жалел, и обвинял во всём школу, учителей. Школа, мол, уродует личность ребенка! Я, говорит, сам через это прошел. Втемяшилось в его сознание, как учитель физики за компанию с учителем по биологии "вылакали" содержимое банки, в которой были заспиртованы лягушки. С той минуты, как он узнал об этом, его и начали одолевать бесы. Ни с того, ни с сего появилась тяга к спиртному. А ведь ни мать, ни отец в рот не брали… И если бы не этот монастырь, не молитвы пред "Неупиваемой чашей", то давно бы он сгорел…
Или вдруг он начал заводиться: "Ты что, учитель, святой? Безгрешный? Никакого чувства вины за искалеченные души детей у тебя нет? Или сам боишься в этом признаться? Отвечай: зачем ты здесь, с какой целью примотал в монастырь?"
Я молчал. Тогда он швырнул оземь носилки и зашагал прочь.
Я долго ждал горячего напарника. Искренне сочувствовал его недугу. Но не дождался. Некоторое время спустя мне сообщили, что он покинул обитель.
Остаток дня провел я в смятении. Неожиданное бегство паломника вызвало сперва чувство растерянности, сознание бессмысленности дальнейшего пребывания в монастыре. Мелькнула, было, мысль тоже тайно бежать вслед за напарником. Но паспорт мой, как и всей нашей паломнической братии, держал у себя гостиничный. Я стеснялся его осуждения, не хотелось выслушивать упреки по поводу моего слабодушия и уклонения от таинства причащения через труд, через страдания и молитвы.
Внешне всё оставалось без изменений. Паломники, будто пчелы, облепившие сердцевину цветка, возились на своих рабочих участках. Не тратили время на праздные разговоры. Это были воистину "трудники". Только я один неприкаянно слонялся по территории, изредка вслушиваясь в разговоры. Из их слов я заключил, что на этом месте еще недавно можно было увидеть обшарпанные стены, разрушенную кладку приземистых башен, возведенных в Средние века. Десятилетия здесь царили запустение и безлюдье. Чудесным образом сохранился лишь остов храма. Но благодаря подвижническому труду монахов и паломников обитель возродили, дух Православия оживил ее благодатной силой. Колокольный звон стал разноситься далеко окрест…
За время моего пребывания в этой обители я ни разу не видел курящих, не слышал бранных слов. И уже на второй день стал ловить себя на мысли, что здесь мне гораздо вольготней, нежели в мирской жизни, за пределами этих стен со сторожевыми башнями и бойницами. В то же время ощущение какой-то тревоги час за часом усиливалось и делало меня жалким, беспомощным перед самим собой. Стараясь избавиться от этого чувства, я усилием воли решительно пресек нытье, и тут ноги мои сами понесли меня по каменным ступеням в храм. Благо, он не был заперт, и, не колеблясь, я вошёл под его своды, будто на какой-то зов. На этот раз мне открылось всё благолепие внутреннего убранства: прекрасная роспись стен, иконостас, богатая церковная утварь. Чудотворная икона Божией Матери с укоризной смотрела на меня. Или мне это померещилось?
В оставшиеся мгновения уходящего дня ничего значительного со мной не случилось, кроме одного: я купил молитвослов! Поужинав и совершив молитвенный обряд, паломники, умаявшись за день, быстро уснули. А я бодрствовал: лежал с молитвословом в руке с открытыми глазами и пытался определить свое "место" в этом ряду "алкашей", "психов" и "неудачников". "Каждый со своей болью. А я к ним свысока!" - с горечью подумал я. "Если я здесь, то должно быть что-то общее у меня с ними. Но о какой своей боли я могу поведать им, смело отдавшим себя во власть абстрактного Бога и не смыслящим в тоже время глубинных речений в молитвослове? Разве можно доверить свое сердце этим горемыкам или тому же грубоватому отцу Феодору? Одна мысль об этом унижает меня, оскорбляет мое достоинство. Или я не прав?"
Я повернулся на бок, желая поскорее уснуть. Кровать, на которой еще прошлой ночью спал мой напарник по носилкам, была пуста, и я вдруг почему-то с теплотой подумал о несчастном человеке, измученном своим недугом. "А может, я такой же, как и он, как все они, давным-давно "странник"? - вдруг зацепила меня догадка. В школе, перед своими учениками, я кажусь себе чистым, безгрешным. Но как только остаюсь наедине с собой, то начинаю по-интеллигентски рефлексировать, изводить себя собственным несовершенством. Но это быстро проходит, потому что время не ждёт, и ты с головой погружаешься в поурочные планы, в работу… Но вот я здесь. Почему?"
Перебирая в уме звенья в цепи событий, некогда пережитых мной, я задержался на одном. После окончания института меня распределили в сельскую школу. В учительской то и дело слышалось слово "дозировка". На языке тамошних методистов это был принцип ведения урока, не позволявший расслабиться ни учителю, ни ученикам. Поурочный план должен быть расписан по минутам: от приветствия, стоя навытяжку, в момент появления учителя в классе, и до заключительной части урока. Записав домашнее задание, таким же манером, как и в начале урока, стоя навытяжку, ученики приветствовали его окончание. Учитель, сопровождаемый гробовым молчанием, с сознанием исполненного долга, покидал класс. Урок был разбит на "этапы", каждый из которых строго соблюдался учителем: ровно полторы минуты на приведение в "рабочий" порядок своего "места", ровно столько-то минут на опрос учащихся и на объяснение нового материала, пять минут на закрепление, две минуты на запись в дневники. Итого, сорок четыре минуты! И еще минута на ожидание учащимися звонка, сидя в позе сфинкса: выпрямив спину, положив руки на парту и не спуская с учителя глаз.
Такая система занятий курировалась не столько работниками отдела народного образования района, сколько самой администрацией школы. Особенно усердствовала директриса, женщина весьма энергичная, как говорили про нее, "с огоньком". Она еще более "углубила" метод "дозировки", требуя представлять ей лично на проверку планы ведения уроков - до их начала. Если учитель не соблюдал временных рамок "этапов", то он получал "строгача" с занесением в протокол заседания педсовета.
В школе был "некомплект" учителей. Меня сразу "догрузили"… Никого не волновало, что по другим предметам, кроме своего, я был абсолютный профан. Главное - составлять поурочные планы и блюсти "дозировку"!
И здесь, в монастыре, мне впервые в жизни стало нестерпимо стыдно за всё это.
А прошлое не отпускало.
Тогда в сельской школе меня поставили на квартиру к одинокой старушке, на самом краю деревни. Уходил я в школу рано, к первому звонку, и возвращался далеко за полдень, весь "выжатый", уставший от чехарды "дозировок". До полуночи я едва успевал набросать очередные поурочные планы. А тут еще повадились к хозяйке какие-то странники. Эти люди на пути в единственную на сотни километров церковь оставались у неё ночевать и шли дальше. Возвращаясь, опять ночью или рано утром, стучали в дверь либо в оконную раму. Попив чайку, громко разговаривали, забравшись на полати. Я не высыпался, и выхода из создавшейся ситуации не видел. На моё замечание по поводу бесцеремонного вторжения странников в избу, хозяйка, не подозревая ничего худого, просто, не отводя глаза, объяснила: "Изба-то крайняя: чуть что - стучатся". Для неё это было делом привычным, и по-другому быть не могло. А я решил бороться. Посадив напротив себя старушку и глядя на неё в упор, объяснил, дескать, я учитель! У-чи-тель!
Господи, как стыдно мне было сейчас, в монастыре, вспоминать об этом.
А тогда моя воспитательная беседа с хозяйкой возымела действие. Непрошеных гостей будто ветром сдуло. Старушка не роптала на мою строгость. Напротив, моя решимость и заявленное право на жилищные удобства она восприняла как непререкаемую волю "начальника". Я так и думал: "Моя учительская миссия важнее сумасбродства каких-то бродяг!". Хотя где-то в подсознании всё ощутимей скребла мысль: подыскать другое жилище. Что-то стало мешать мне жить там. И я бы, наверное, ушел, если бы не слова хозяйки: "Уйдешь - во всю печку буду реветь и помру!"