«Я согласен подписать петицию для Оскара Уайльда только если он даст слово чести… никогда больше не браться за перо», писал Жюль Ренар.
«Это слишком непристойная грязь, чтобы я был в ней хоть как-то замешан», писал Викторьен Сарду.
«Я готов поставить свою подпись лишь в качестве члена Общества охраны животных», писал Франсуа Коппе.
Это было давно. Петиция не помогла Оскару избежать заключения. Если бы он был контрабандистом или вором, мошенником или клеветником, у него был бы шанс. Но обвинения против Уайльда были куда серьёзнее.
Знаменитого английского денди, любимца высшего света, обвиняли в гомосексуализме.
Вдобавок к этому, на суде всплыло немало клеветы. Сарду был не единственным, кто не желал «быть замешан» в подобной грязи. Словно о существовании публичных домов для мужчин с подобными вкусами в Лондоне никто и не слышал. Словно кроме Уайльда не было гомосексуалистов. Словно лишь ему это было непростительно.
Оскар прекрасно понимал, из-за чего разгорелся скандал. Он был втянут в роковой конфликт между Альфредом Дугласом, своим склочным любовником, и его отцом. Оскар оказался идеальным полем брани. Его использовали и оставили, измученного, на обочине жизни – а конфликт между отцом и сыном даже не был окончен.
Суд был безжалостен. В качестве доказательств, в частности, приводили выдержки из произведений Уайльда. Справедливость была отнюдь не на стороне писателя. Впрочем, и сам он не был образцом здравомыслия. Когда в зал стали приглашать свидетелей непристойного поведения Уайльда – словом, его бывших любовников или тех, кто выдавал себя за таковых, Оскар не выбирал выражений. Например, на вопрос, имел ли он интимную связь с одним из свидетелей, Оскар возмущённо ответил, что свидетель для этого «слишком уродлив».
Его судьба была предрешена с того момента, как он вошёл в зал суда. Или даже раньше: с той минуты, как он встретил Альфреда – или Бози, как называл его Уайльд.
Лишённый имущества, уважения и доброй славы, а также возможности приближаться к жене и любимым сыновьям, Оскар оказался в тюрьме, где пробыл два года. А по окончании срока всех его друзей можно было пересчитать по пальцам. Одной руки.
Но тюрьма – точнее, тюрьмы – остались в прошлом. Как и Англия.
На берег Франции с ночного парохода сошёл уже не Оскар Уайльд – гений эстетизма, утончённый денди, любимец высшего света. Теперь этого запуганного, сломленного человека звали Себастьян Мельмот – имя он сменил для сохранения инкогнито.
Но для ожидавших его друзей, для Робби Росса и Реджи Тернера, на берег в порту Дьеппа ступил всё тот же Уайльд. И никакие скандалы не могли перечеркнуть их любовь к этому человеку.
ХЕМИНГУЭЙ
Он сидел напротив четырёх врачей. Один из них был молод. Трое прочих – куда старше, двое почти пенсионеры.
Столов в комнате не было. Все четверо сидели кругом на узких деревянных стульях. Эрнест не сказал бы сейчас, что чувствует себя неуютно под взглядами четырёх мозгоправов, тревоги он не испытывал. И всё же куда лучше было бы оказать подальше от этого места.
– Как вы считаете, – задавал вопросы один из старших врачей, – тот удар миномёта сильно повлиял на вас как на писателя? Как вообще ваше участие в боевых действиях повлияло на вас? На ваше творчество?
Эрнест пожал плечами и ответил:
– Последствия ран сильно разнятся. Лёгкие раны, когда не сломана кость – это лёгкий удар. Иногда такие удары лишь придают уверенности. Перелом кости или защемление нерва не идут на пользу писателю. Или кому бы то ни было ещё.
– Да, но… Я, извините, не совсем понимаю. Кажется, вы не ответили на мои вопросы.
Эрнест внимательнее вгляделся в психиатра. Раньше он его не видел. Этот был приглашён на консилиум извне. Или даже не приглашён. Он охотно задавал новые и новые вопросы и с удовольствием выслушивал ответы. В отличие от остальных психиатров, сидевших сегодня молча и раздражённо листавших свои записи.
– Я не могу больше писать, – сказал, наконец, Эрнест. – Но свои навыки я потерял не на поле боя. И не за бутылкой виски, о чём меня тоже спрашивали. Я разучился писать здесь.
– В этой больнице?
– Именно. Вы ведь знаете о лечении электрошоком.
Доктор потёр переносицу указательным пальцем и сказал:
– До сих пор электросудорожная терапия приносила существенную пользу здоровью наших пациентов. В том числе и людям с вашими расстройствами.
Не так ли, коллеги?
Врачи согласно закивали. Тот, что помоложе, хотел было что-то добавить, но не успел.
– Однако, – продолжал собеседник Эрнеста, – не все эффекты такой терапии изучены должным образом. В конце концов, среди наших пациентов оказывается не так уж и много людей вашего склада ума. И ваших достижений. И, хотя я не могу осуждать своих добрых коллег в назначении данной процедуры, коей у вас было… Да, одиннадцать сеансов… Я, всё же, буду настоятельно рекомендовать эту процедуру вновь не проводить.
– Я придерживаюсь того же мнения, – подал голос один из докторов.
Его Эрнест знал – доктор Батт. Один из немногих докторов, которым Эрнест доверял. Почти. Если ещё точнее – был почти уверен в том, что Батт не работал на ФБР.
Раньше подобные заявления обрадовало бы Эрнеста. Но сейчас было уже поздно. Он знал об этом. Его дар, его ремесло, его навык – ушли безвозвратно. Будут ему проводить элекрошок или нет – писать вновь он уже не сможет.
Не все врачи реагировали одинаково. Эрнест знал, что попытки суицида и навязчивое желание подтвердить факт слежки ФБР беспокоят остальных докторов. Они бы с удовольствием продлили его лечение, и вовсе не из-за желания навредить писателю – просто искренне считая, что смогут ему помочь.
Что же до молодого доктора, тот уже не мог сдержать удивления:
– Но как же? Терапия даёт нужный эффект! Посмотрите сами – пациент почти избавился от навязчивых идей преследования!.. -…и сбросил двадцать килограммов, – закончил за него собеседник Эрнеста. – Нужно помнить и о соматическом состоянии пациента. И, хотя ваша забота о психическом здоровье пациента выше всех похвал… ухудшение соматического статуса явно указывает на необходимость прекращения лечения.
– Прекращения? Сейчас?
– Чем скорее, тем лучше. Мистеру Хемингуэю сейчас будет полезно покинуть больницу и вновь оказаться дома. Думаю, он уже давненько соскучился по добротному бифштексу и бутылочке-другой холодного пива.
Молодой врач хотел было что-то возразить, но поймал взгляды своих старших коллег и осёкся.
– Иногда, – продолжал врач, снимая очки, – в самых добрых своих побуждениях мы забываем следить за чертой, которую переходить нельзя. И нам очень жаль, что человек, принёсший Америке столько пользы и прославивший имя доброго американского писателя на весь мир, перестал писать. Очень жаль. Я бы не рекомендовал задерживать вас в клинике надолго.
Доктора, сидевшие рядом, переглянулись, но ничего не сказали.
Эрнест понял – его действительно выпишут. Ведь они уже забрали у него возможность писать. Держать его взаперти дальше не имело никакого смысла.
МОЛЬЕР
На пьесе, как всегда, был аншлаг. Проклятия церкви и докторов – да мало ли кого ещё – не могли заставить Париж отвернуться от пьес великого комедианта. Жан-Батист Поклен, он же Мольер, исполнял в «Мнимом больном» главную роль – Аргана, того самого мнимого больного. Поначалу всё шло неплохо. Сердце почти не щемило, и Жан-Батист не сбился ни разу.
Впрочем, как и раньше. Первые два действия пьесы, посвящённой ипохондричному дворянину, прошли без сучка без задоринки.
Но это была внешняя сторона пьесы. Зрители упивались шутками и блестящей игрой актёров, не видя самих актёров. Жан-Батист никогда не упрекнул бы в этом зрителя – ведь лучшей похвалы для актёра и быть не может. Однако с каждым новым появлением на сцене Жан-Батисту было всё труднее. Жажда сменялась приступами тошноты, сердце могло забиться без видимых на то причин.